Он принял живейшее участие в обсужденьи итальянского плана. Поминутно отлучаясь, он возвращался и, стуча карандашом по Г-ской смете, находил даже и ее недостаточно экономной.
Прибежав с одной из таких отлучек с толстым справочником под мышкой, он поставил на стол поднос с тремя бокалами клубничного пунша и, раскорячив справочник, дважды прогнал его весь, с начала и до конца. Найдя в вихре страниц какую хотел, он объявил, что ехать мне на-до этой же ночью курьерским в три с минутами, в ознаменованье чего предложил выпить вместе с ним за мою поездку.
Я недолго колебался. В самом деле, думал я, следя за ходом его рассуждений. Отписка из университета получена. Зачетные отметки в порядке. Сейчас половина одиннадцатого. Разбу-дить хозяйку - грех небольшой. Времени на укладку за глаза. Решено - еду.
Он пришел в такой восторг, точно ему самому на другой день предстоял Базель. "Послу-шайте, - сказал он, облизнувшись и собрав пустые бокалы. Вглядимтесь друг в друга попри-стальней, такой у нас обычай. Это может пригодиться, ничего нельзя знать наперед". Я рассме-ялся в ответ и уверил, что это излишне, потому что давно уже сделано и что я никогда его не забуду.
Мы простились, я вышел вслед за Г-вым, и смутный звон никелированных приборов смолк за нами, как мне тогда казалось, - навсегда.
Спустя несколько часов, изговорившись в лоск и до одури нашагавшись по городку, быст-ро истощившему небольшой запас своих улиц, мы с Г-вым спустились в прилегавшее к вокзалу предместье. Нас окружал туман. Мы неподвижно стояли в нем, как скот на водопое, и упорно курили с тем молчаливым тупоумием, от которого то и дело тухнут папиросы.
Мало-помалу стал брезжить день. Огороды гусиной кожей стянула роса. Из мглы вырва-лись грядки атласной рассады. Вдруг на этой стадии светанья город вырисовался весь разом на присущей ему высоте. Там спали. Там были церкви, замок и университет. Но они еще сливались с серым небом, как клок паутины на сырой швабре. Мне даже показалось, что, едва выступив, город стал расплываться, как след дыханья, прерванного на полушаге от окна. "Ну, пора", - ска-зал Г-в.
Светало. Мы быстро расхаживали по каменному перрону. В лицо нам, как камни, летели из тумана куски близившегося грохота. Подлетел поезд, я обнялся с товарищем и, вскинув кверху чемодан, вскочил на площадку. Криком раскатились кремни бетона, щелкнула дверца, я прижался к окну. Поезд по дуге срезал все пережитое, и раньше, чем я ждал, пронеслись, налетая друг на друга, - Лан, переезд, шоссе и мой недавний дом. Я рвал книзу оконную раму. Она не подавалась. Вдруг она со стуком опустилась сама. Я высунулся что было мочи наружу. Вагон шатало на стремительном повороте, ничего не было видно. Прощай, философия, прощай, молодость, прощай, Германия!
11
Прошло шесть лет. Когда все забылось. Когда протянулась и кончилась война и разрази-лась революция. Когда пространство, прежде бывшее родиной материи, заболело гангреной ты-ловых фикций и пошло линючими дырами отвлеченного несуществованья. Когда нас развезло жидкою тундрой и душу обложил затяжной дребезжащий, государственный дождик. Когда вода стала есть кость и времени не стало чем мерить. Когда после уже вкушенной самостоятельности пришлось от нее отказаться и по властному внушенью вещей впасть в новое детство, задолго до старости. Когда я впал в него, по просьбе своих поселясь первым вольным уплотнителем у них в доме, в низкие полутораэтажные сумерки приполз по снегу из тьмы и раздался в квартире вне-временный звонок по телефону. "Кто у телефона?" - спросил я. "Г-в", последовал ответ. Я даже не удивился, так это было удивительно. "Где вы?" вневременно выдавил я из себя. Он ответил. Новая нелепость. Место оказалось у нас под боком, перейдя двор. Он звонил из бывшей гости-ницы, занятой общежитьем Наркомпроса. Через минуту я сидел у него. Жена его ничуть не из-менилась. Детей я раньше не знал.
Новая нелепость. Место оказалось у нас под боком, перейдя двор. Он звонил из бывшей гости-ницы, занятой общежитьем Наркомпроса. Через минуту я сидел у него. Жена его ничуть не из-менилась. Детей я раньше не знал.
Но вот что было неожиданно. Оказалось, что он все эти годы прожил на земле, как все, и хотя за границей, но все под той же пасмурной войной за освобожденье малых народностей. Я узнал, что он недавно из Лондона. И не то в партии, не то ярый ее сочувственник. Служит. С переездом правительства в Москву автоматически переведен при подлежащей части наркомпро-совского аппарата. Оттого и сосед. Вот и все.
А я бежал к нему как к марбуржцу. Не для того, конечно, чтобы с его помощью начать жизнь сызнова, с того туманного далекого рассвета, когда мы стояли во мгле, точно скот на ко-ровьем броде, - и на этот раз поосторожнее, без войны, по возможности. О, конечно, не для того. Но, зная наперед, что подобная реприза немыслима, я бежал удостовериться, чем она немыслима в моей жизни. Я бежал взглянуть на цвет моей безвыходности, на несправедливо частный ее от-тенок, потому что безвыходность общая, и по справедливости принятая наравне со всеми, бес-цветна и в выходы не годится.
Так вот, на такую живую безвыходность, сознанье которой было бы мне выходом, и бежал взглянуть я. Но глядеть было не на что. Этот человек не мог помочь мне. Он был поврежден сы-ростью еще больше, чем я. Впоследствии не посчастливилось еще раз наведаться в Марбург. Я провел в нем два дня в феврале 23-го года. Я ездил туда с женой, но не догадался его ей прибли-зить. Этим я провинился перед обоими. Однако и мне было трудно. Я видел Германию до войны и вот увидел после нее. То, что произошло на свете, явилось мне в самом страшном ракурсе. Это был период рурской оккупации. Германия голодала и холодала, ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временам, как за подаяньем, рукой (жест для нее несвойственный) и вся поголовно на костылях. К моему удивленью, хозяйку я застал в живых. При виде меня она и дочь всплеснули руками. Обе сидели на тех же местах, что и одиннадцать лет назад, и шили, когда я явился. Комната сдавалась внаймы. Мне ее открыли. Я бы ее не узнал, если бы не дорога из Окерсгаузена в Марбург. Она, как прежде, виделась в окне. И была зима. Неопрятность пустой, захоложенной комнаты, голые ветлы на горизонте - все это было необычно. Ландшафт, когда-то слишком думавший о Тридцатилетней войне, кончил тем, что сам ее себе напророчил. Уезжая, я зашел в кондитерскую и послал обеим женщинам большой ореховый торт.
А теперь о Когене. Когена нельзя было видеть. Коген умер.
12
Итак - станции, станции, станции. Станции, каменными мотыльками пролетающие в хвост поезда.
В Базеле была воскресная тишина, так что слышно было, как ласточки, снуя, оцарапывали крыльями карнизы. Пылающие стены глазными яблоками закатывались под навесы черно-вишневых черепичных крыш. Весь город щурил и топырил их, как ресницы. И тем же гончар-ным пожаром, каким горел дикий виноград на особняках, горело горшечное золото примитивов в чистом и прохладном музее.
"Zwei francs vierzig centimes", - изумительно чисто произносит в лавке крестьянка в костю-ме кантона, но место слиянья обоих речевых бассейнов еще не тут, а направо, за низко навис-шую крышу, на юг от нее, по жаркой, вольно раздавшейся федеральной лазури, и все время в гору. Где-то под St-Gothard'ом, и - глубокой ночью, говорят.
И такое-то место я проспал, утомленный ночными бденьями двухсуточной дороги! Един-ственную ночь жизни, когда не подобало спать, - почти как какое-то "Симон, ты спишь?" - да простится мне. И все же мгновеньями пробуждался, стойком у окна, на позорно короткие мину-ты, "ибо глаза у них отяжелели". И тогда...
Кругом галдел мирской сход недвижно столпившихся вершин. Ага, значит, пока я дремал и, давая свисток за свистком, мы винтом в холодном дыму ввинчивались из туннеля в туннель, нас успело обступить дыханье, на три тысячи метров превосходящее наше природное?
Была непрогляднейшая тьма, но эхо наполняло ее выпуклою скульптурой звуков.