Беглянка - Марсель Пруст 4 стр.


Пообещав себе, что Альбертина нынче же вечером бу¬дет со мной, я принял самое скорое успокоительное реше¬ние – вырвать из сердца ту, с кем жил

до сих пор. Но, хотя инстинкт самосохранения подействовал во мне быст¬ро, я все-таки, когда Франсуаза объявила мне об отъезде Альбертины, на

одно мгновение почувствовал себя беспо¬мощным, и теперь меня успокаивала уверенность, что Альбертина вечером будет здесь; боль, какую я ощутил в

тот миг, когда еще не приучил себя к мысли об ее возвращении (миг, наступивший вслед за словами: «Мадмуазель Альбер¬тина попросила собрать ее

вещи, мадмуазель Альбертина уехала»), – эту боль я ощутил вновь: она была похожа на ту, какую я испытывал прежде, как будто я еще не верил в

возвращение Альбертины. Она должна была вернуться сама. В любом случае заставлять ее сделать этот шаг, умо¬лять ее вернуться значило действовать

наперекор себе. У меня уже не было сил отказаться от нее, как отказался я от Жильберты. Даже больше, чем снова увидеть Альбертину, я стремился

прекратить физическую боль моего изболевшегося сердца, – так не болело оно у меня никогда прежде, эту боль оно уже не могло выносить. И потом я

так привык ничего не желать, будь то желание работать или еще какое-нибудь желание, что это поселило в моей душе робость. Но боль была сильнее

по многим причинам, главной из которых являлась, вероятно, та, что я ни разу не испытал плотского наслаждения ни с герцогиней Германтской, ни с

Жильбертой, а также то, что, не видя их ежедневно, ежечасно, не имея для этого возможности и, следовательно, потребности, я тем не менее

чувствовал, что в моей любви к ним самое большое место занимает Привычка. Быть может, теперь, когда мое сердце не тянулось к страданию, не

хотело страдать добровольно, оно находило единственно возможное решение: возвращение Альбертины любой ценой, решение противоположное

(до¬бровольный отказ, все усиливающееся смирение) показалось бы мне маловероятной развязкой романа, если бы я сам однажды не пришел к такому

решению с Жильбертой. Значит, мне было известно, что это другое решение может быть принято тем же самым человеком: ведь в главном я оставался

все тем же. Сыграло свою роль только время, состарившее меня, то самое время, в течение которого Альбертина всегда находилась рядом со мной,

пока жизнь шла обычным своим чередом. Но, не порывая с Альбертиной, я хотел сохранить то, что у меня оставалось, когда я порывал с Жильбертой:

самолюбие, нежелание, умоляя Альбертину вернуться, быть в ее руках пешкой; мне хотелось, чтобы она возвратилась, не предполагая, что я этого

хочу. Чтобы не терять времени, я попытался встать с постели, но меня удержала боль: впервые я вставал с постели после ее отъезда. И все-таки мне

нужно было поскорее одеться, чтобы пойти справиться об Альбертине у ее консьержки.

Боль от удара, полученного извне, стремится изменить форму; мы надеемся рассеять мрак, строя планы, наводя справки; мы добиваемся того, чтобы

благодаря многочис¬ленным метаморфозам она преобразовалась, – это требует от нас меньше мужества, чем если бы страдание не меня¬лось; ложе,

которое мы разделяем со своей скорбью, ка¬жется таким узким, таким жестким, таким холодным!

Итак, я встал; я передвигался по комнате крайне осторожно, я вставал так, чтобы не замечать ни стула Альбертины, ни фортепьяно, педали которого

она нажимала своими золотыми туфельками, ни одного из тех предметов, которые были ей нужны и которые, говоря на особом языке моих воспоминаний,

казалось, хотели перевести на особый язык ее отъезд, создать другой его вариант.

Но и не глядя на них, я их видел; силы оставили меня, я рухнул

в голубое атласное кресло, – отлив этого атласа час назад в полу¬мраке комнаты, озаряемом единственным лучом света, на¬вевал мне страстные

мечты, столь далекие от меня сейчас, Я не садился в кресла до этой минуты, то есть пока Альбертина была еще здесь. Я не усидел – я встал; так

еже¬минутно возникало какое-нибудь из бесчисленных малень¬ких «я», из которых мы состоим, – «я», еще не знавших об отъезде Альбертины и ждавших

уведомления о нем; мне предстояло, – и это было куда больнее, если б это были чужие «я» и не обладали бы моей привычкой к страдани¬ям, –

объявить о только что случившемся несчастье всем этим существам, всем этим «я», еще не знавшим о нем; надо было, чтобы каждое существо услышало

впервые эти слова: «Альбертина попросила вынести ее чемоданы» (я видел, как грузили эти чемоданы, своей формой напоми¬навшие гроба, в Бальбеке,

вместе с чемоданами моей ма¬тери), «Альбертина уехала». Каждое существо я должен был обучить своей восприимчивости, причем она вовсе не является

пессимистическим выводом, сделанным просто из рокового стечения обстоятельств, но неточным и неволь¬ным восстановлением особого впечатления,

которое мы по¬лучили извне и не по нашему выбору. Были среди моих «я» такие, которых я не видел очень давно. Например (я не подумал, что нынче

день стрижки), то «я», каким я был, когда ходил подстригать волосы. Я забыл об этом «я», при его появлении я разрыдался, как рыдают на похоронах

при появлении старого уволенного слуги, который знал умер¬шую. Потом вдруг вспомнил, что уже целую неделю на меня временами нападал панический

страх, но только я себе в этом не признавался. Я рассуждал так: «Ведь правда же, странно предполагать, что она уехала внезапно? Это было бы

нелепо. Если бы я поручил ее заботам человека рассудительного, умного (я бы, если б не ревность, так бы и поступил), он наверняка сказал бы мне:

«Да вы с ума сошли! Этого не может быть. (И правда: мы ни разу не поссорились.) Обычно уезжают, потому что для этого есть повод, и поводе вас

извещают. Вам предоставляют право возразить. Ведь не уезжают же вот так. Нет, это чепуха.

Это единственное, но безрассудное предположение». Но я видел ее здесь каждое утро; стоило мне позвонить, и у меня вырывался глубокий вздох

облегчения. Когда же Франсуаза передала мне письмо Альбертины, я уверил се¬бя, что речь в письме идет о чем-то таком, чего не может быть, об

отъезде, отчасти предугаданном мной за несколько дней, несмотря на доводы логики, успокаивавшей меня. Я был почти доволен своей

проницательностью отчаяния – так убийца хоть и уверен, что его не смогут уличить, а все-таки боится, и вдруг видит имя своей жертвы на об¬ложке

досье у следователя, который его вызвал…

Я надеялся только на то, что Альбертина уехала в Турень к тетке, – там она, под присмотром, ничего особен¬ного натворить не может, а потом я ее

увезу. Больше всего я боялся, что она из Парижа поедет в Амстердам, в Монжувен, куда угодно, – я думал лишь о таких местах, куда она, вернее

всего, могла бы уехать; когда же консьержка сказала, что Альбертина уехала в Турень, в место, о ко¬тором я мог только мечтать, оно показалось

мне самым страшным, потому что это было реальное место, и тут впервые, мучимый определенностью настоящего и зыбко¬стью будущего, я представил

себе Альбертину, начавшую жить той жизнью, какая ее пленяла, разлучившуюся со мной, вероятно, надолго, скорей всего, навсегда, жизнью, когда ей

представится возможность осуществить то неведомое мне, которое прежде так часто меня волновало, не¬смотря на то, что я имел счастье ласкать ее

внешнюю оболочку, ласкать ее нежное лицо с непроницаемым выра¬жением, лицо, которое я залучил к себе .

Назад Дальше