Он сфотографировал труп, и мы поплелись дальше. Наемники были начеку. Никто из них, однако, и словом не обмолвился о происшествии. "Ничего себе нервы!" Подумалось, что убить хотели именно меня, – кто-то знал о моей миссии. Если так, я влип. Зачем, зачем я встрял в это дело? Человек и без того под постоянным прессом обстоятельств. Безумие – искать еще большей зависимости, полагая, что ищешь свободу. В конце концов, сколько бы их ни осталось, дней жизни, было бы неплохо провести их среди книг и необременительных приятелей, которых всегда можно было бы послать к черту. Сидеть у телевизора, поигрывать в скат и шахматы, смаковать вино и развлекаться временами с какой-нибудь чистоплотной женщиной – разве плохо?..
Я вспомнил об Анне-Марии, но впервые без боли и без сожаления…
Попытки разузнать что-либо о Ратнере от Паоло не увенчались успехом. Все же я уловил, что наемник высоко ценит своего командира. И вот я увидел поджарого, сорокалетнего блондина, смотревшего в упор исподлобья.
– Я получил радиограмму, – сказал он, вяло пожав мне руку. – Вам нужно скорее добраться до черномазых. Завтра это будет посложнее: передали, что заштормит. Преследование придется, видимо, приостановить, хотя искушение велико – воспользоваться дождем. Если бы это было в долине! Здесь, в горах, стратегия строго обусловлена возможностями природы…
Ратнер принимал меня в палатке, сидя на складном стуле возле рации, – жевал резинку, подбрасывал на ладони наушники и улыбался улыбкой, какая не менялась во все время разговора.
"Этот человек организует массовые убийства".
– У вас есть семья?
– Могла быть… Теперь не нужна. Я принципиальный противник семьи.
Я пожалел о своем вопросе. Капитан улыбнулся шире – ощерились мелкие зубы.
– Вас это коробит? Как может правда коробить писателя?.. В джунглях мира я выполняю роль волка, который гонит жертву… Вы ошибетесь, посчитав моих солдат бандитским отребьем. Да, криминальные элементы здесь есть, есть всякого рода извращенцы. Но дебилов нет. Нет людей, которые бы не сознавали вполне, что они делают. Каждому новичку, – а нам приходится пополняться, – я создаю биографию. Старо, но по-прежнему действенно: заставляю расстреливать тех, кто подлежит расстрелу. Сцена берется на пленку, и тот, кого мы принимаем в стаю, уже выполняет все ее законы. Я каждому даю возможность хорошо заработать, но я знаю грань, за которой может пострадать безопасность и сила стаи, и выбраковываю зарвавшихся. Есть еще вопросы?
Все было ясно: если может сходить с ума человек, то и мир в целом способен переживать сумасшествие. Весь парадокс в том, что очевидное сумасшествие мира нельзя подтвердить доводами разума.
– Не исключено, что на вас готовилось покушение. Это уже та область политики, которая меня не интересует. Тем не менее вы можете быть уверены: здесь я гарантирую вашу безопасность…
Меня довели до небольшого горного озера, посадили в круглую резиновую лодку, пустили красную ракету и сказали, чтобы я греб к противоположному берегу.
Надвигался вечер, и тучи, как нарочно, отовсюду сползались. Говорить о своих страхах было бесполезно. Махнув рукой провожатым, я отплыл в сторону партизан. И тут подул рывками ветер, поднялась зыбь. Я молил бога, чтобы не стемнело и не пошел дождь: при плохой видимости партизаны могли принять меня за атакующего противника и прикончить. В первых сумерках я не выдержал – громко запел. Глупая опереточная песенка – ничего иного я не сумел припомнить. Да и никакого мотива – заикающиеся выкрики…
Озеро было шириною в триста – триста пятьдесят метров. Вероятно, оно образовалось в незапамятные времена в кратере вулкана – это доказывала его круглая форма и отвесные скалистые берега.
Ветер подхватывал и уносил мой голос, лодка медленно продвигалась вперед, и я каждый миг ожидал выстрела. Мне казалось, что снайпер непременно поразит меня в голову. От ожиданий мерзло и коченело тело, и все во мне пропитывалось отвратительной, просившейся наружу кислотой.
Разгулялась уже приличная волна, когда я пристал к берегу. Последние лучи солнца погасли. Все вокруг слилось в густой темноте.
Куда идти дальше, я не знал. Да и не хотел, потому что почти от самого берега начинались джунгли.
– Эй, кто здесь? – прокричал я. И раз, и другой, и третий.
– Мистер Фромм? – услыхал я совсем рядом. – Это Игнасио Диас, поднимайтесь сюда, за гребень!..
Как я обрадовался! Как облегченно вздохнул, пожимая руку моему давнему знакомому. Мне казалось, что все рады моему появлению и что моя задача практически выполнена. Я торопил Игнасио поскорее сообщить обо мне Око-Омо.
Провожатый довел меня до поселка. В хижине, чуть освещенной керосиновой лампой, небритый, похудевший Око-Омо, сидя на полу, что-то писал в блокнот.
– Пустяки, – сказал он, отвечая на вопрос, который я не осмелился задать. – Самое главное, я оказался не таким уже трусом, как полагал. Наемники непобедимы, пока противостоят беззащитным.
Я спросил о капитане Ратнере.
– Актер. Похваляется тем, что всегда спокоен и всегда улыбается. Подчеркивает свою заботу о солдатах. Но нам известно, за каждого наемника после десяти боев он получает премию… Завтра увидите, что натворила его банда в деревне Укатеа. Согнали всех на площадь, глумясь, отрубили голову колдуну. А потом подожгли дома и расстреляли каждого третьего из схваченных. Они думают, что запугают зверствами. Но зверства вселяют не только страх, но и мужество…
Я передал записку от Луийи и письмо от Такибае. Око-Омо прочел записку, а потом письмо. Помедлив, сжег его, запалив над лампой.
– Диктатор предлагает мне пост председателя государственного совета. Наивный трюк. Дело не в личных амбициях. За время независимости мы ни на шаг не продвинулись к независимости. Народ еще более разорен и задавлен. Мы не получили ничего, кроме коррупции, сомнения в своих силах, алкоголизма и порнографических фильмов…
Не договорив, Око-Омо ушел – какой-то человек позвал его.
Ветер усилился, от его толчков вздрагивала хижина, струи ветра, прорываясь сквозь панданусовые занавеси, приносили незнакомые запахи. Какая-то неодолимая бессмысленность была во всем, что меня окружало. "Зачем я здесь? Что могу изменить?.."
Для Такибае партизаны были такими же мерзавцами, как и все остальные люди, только использующими иные средства для обретения власти и материальных богатств. Тут, в этой жалкой хижине, ничего толком не зная о партизанах, я подумал, что, может быть, именно эти люди и есть то новое, в чем нуждается мир. Они терпят лишения, страдают и умирают. Но они умирают, потому что не хотят жить рабами. И став свободными, они не допустят рабства, стало быть, и гибели мира.
Нет, не зависть захлестнула меня. Но никчемность моей жизни прежде не представала передо мной столь отчетливо, как в тот час, когда я ожидал Око-Омо.
Да, я всегда существовал безбедно, я был в привилегированном положении, но чего я добился? Всю жизнь я извивался, отрекаясь от своих убеждений, едва они создавали мне неудобства. У меня были свои интересы и даже оригинальные, раскупавшиеся нарасхват книги, но своего особого мира я так и не создал. Я не служил своей мечте о новом человеке. А Око-Омо, не калькулируя каждодневно, не продавая себя каждому, кто предлагал хорошую цену, бросил на карту самого себя и тотчас стал национальным героем. И теперь не имеет значения, выиграет он свой бой или проиграет его, – в масштабах истории своего народа он уже победитель…
Как-то само собою, вовсе без усилий я понял, отчего недолюбливаю Око-Омо, – он был более цельным и порядочным человеком, нежели я, праведник по профессии, что ли. У него было особое достоинство, он был несравненно ближе людям, чем я, трагически ощущающий постоянный разрыв с ними. Они не понимали меня, и я уже не хотел понимать их. И что скрывать, именно нежелание оказаться лицом к лицу с непредсказуемой людской толпой побудило меня отказаться от поездки на Муреруа.
В конце концов, когда-то необходимо и себе сказать правду…
Был такой мимолетный период в моей жизни, – незадолго до встречи с Анной-Марией, – я симпатизировал социал-демократам, пожалуй, даже, как считали некоторые, "примыкал" к одной радикальной группке, хотя всего лишь раз и присутствовал на ее сборище, называемом "дискуссией".
Эта группка критиковала и правых, и левых. Скорее всего, от раздражения: никто не разбирался в событиях. Даже знаменитый Краузе молол всякую чепуху.
Тогда я еще не знал, что человек готов принять любое объяснение мира, лишь бы не рехнуться от сознания полной своей слепоты. Не знал и того, как опасно поносить существующее, ничего не противопоставляя ему…
Было решено, что люди Краузе примут участие в манифестациях на площади Шток-им-Айзен: как раз в Вене сходились марши мира из многих стран, протестуя против ядерных довооружений в Европе. Однако некий Ганс Нитце предложил сверх того бросить дымовые шашки у посольств Израиля и США. Что касается Израиля, тут все более или менее быстро согласились, – Сабра и Шатила были еще у многих в памяти, – но насчет США мнения разошлись. Краузе заявил, что акция приобретает прокоммунистический характер. И тогда Нитце взял его за горло: "Мир будет катиться в бездну, пока будет подавляться инакомыслие! Подлинная свобода мнений – главная предпосылка в борьбе за спасение человечества от войны! Мы не должны допустить военного преобладания какой-либо великой державы, ибо это усиливает шансы авантюристов. И поскольку именно США пытаются нарушить сложившийся баланс, мы должны прежде всего им адресовать свой протест!" Цитируя американские источники, Нитце озадачил всех перспективой милитаризации космоса. "Олухи, – орал он, малиновый от напряжения, – все мы трагически не понимаем, что покушение на космос гораздо опаснее покушения на национальную территорию!.."
Нитце был прав, и большинство поддержало его предложение о дымовых шашках. Лично я не голосовал, – я ведь присутствовал на правах наблюдателя. Но в тот же день вечером мне позвонил мой издатель.
– Не хочу объяснять, отчего и почему, – сказал он. – Если завтра будут брошены дымовые шашки, будут иметь крупные неприятности не только те люди, но и все остальные, прямо или косвенно участвовавшие в обсуждении принятого решения…
Что я мог сделать? Сказать, что я ни при чем? Поехать к Краузе и потребовать новой дискуссии? А главное – я сознавал полную бессмысленность затеи с дымовыми шашками. Сознавал и то, что мой издатель пересмотрит весьма выгодный для меня контракт. В прочее я уже не хотел лезть…
Все они позднее считали, что Нитце "заложил" я, все они чернили меня как предателя. И никто из них до сих пор не знает, что недели через две после того случая этого самого Нитце я видел в машине с моим издателем…
Но прежде того я натерпелся мук, шагая в колонне по городской улице. Мне казалось, будто всякий из демонстрантов знает обо мне и презирает меня. Как я был одинок! Как подавлен! И как сомневался в том, что честные люди могут объединиться и победить!..
Вернулся Око-Омо. "Все же есть нечто, ставящее нас на одну доску, – злорадно подумал я. – Судьба человечества. И каждый значит что-либо или не значит в зависимости от общей судьбы. Трагический ее исход тотчас уравнял бы всех в бездне небытия и мрака, – не осталось бы даже нолей, какие, как ни крути, не пустое место, если располагаются между плюсом и минусом…"
– Начинается сильная буря. Мы усилили наблюдение. Противник, безусловно, попытается преподнести нам сюрприз. Но мы опередим его… В военном, как и во всяком другом деле, все определяет стратегический замысел. Остальное подчинено его осуществлению. Вряд ли выиграет тот, кто исходит из имеющихся возможностей и не стремится создать новые.
– Если оборвется жизнь человечества, кто оправдает или осудит вашу стратегию?
Око-Омо удивленно поглядел на меня.
– Что ж, этим вопросом, мистер Фромм, вы, наконец, подходите к смыслу нашей борьбы. Империализм угрожает всем народам без исключения. Пока он существует, ни один народ не получит ни подлинной свободы, ни действительного равноправия. Для меня империализм – не пропагандистский жаргон. Это реальная политика, стремление жить за счет других в мировом масштабе, любой ценой господствовать и любой ценой подавлять. Империалисты – те, кто не хочет нашей трезвости, нашей чистоты и чести, нашего ума, нашего счастья. Империалисты – те, кто боится, что люди осознают свое положение официантов при чужом застолье и с оружием в руках потребуют своих прав. Империалисты – те, кто навязывает нам фанатизм, ложь, аполитичность, эгоизм и войну каждого против всех…
Буря шумела и гудела уже вовсю, но дождь задерживался. Ветер тащил пахучую пыль и кислые болотные запахи.
Хотелось спросить, много ли партизан в отряде. Но в то же время хотелось, чтобы меня принимали за своего, и откровенность Око-Омо, когда он заговорил о нехватке медикаментов и оружия, польстила моему самолюбию…
Щуплый меланезиец принес ужин: горшочек с печеным бататом и жаренную на углях рыбу. Все безвкусно, без соли, без хлеба, без соблюдения должной гигиены. Я остался голодным, хотя Око-Омо уступил мне лучший кусок.
– При такой пище не дотянуть до победы.
– Хлебное дерево, действительно, требует жирной, хорошо унавоженной почвы, – согласился Око-Омо. – Но человек щедрее хлебного дерева. Он плодоносит даже на самой скудной почве – на далекой мечте, которой враждебна окружающая жизнь. Если проникся чувством правды… Наши люди верят, что лучший путь национального возрождения – восстановление традиционных основ социального быта. Община. Выборность старейшин. Общность собственности, какая приносит доход.
– Коммунизм?
– Для нас свято все то, что вырастает из основ народной жизни. И если это называется коммунизмом, мы примем его всей душой… Разумеется, община в ее старом виде не выполнит роль ячейки по накоплению коллективных богатств. Но мы никогда не согласимся на индивидуализм и частную инициативу, зная, что это грозит неисчислимыми бедами и не дает выхода. Мы обновим общину так, чтобы она, накапливая богатства, содействовала неограниченному развитию личности. Мы будем развивать образование и культуру, механизировать труд, препятствуя имущественному расслоению, рассаднику эгоизма и ненависти. Возможно, мы будем продвигаться вперед не так быстро, но мы быстрее многих добьемся результата, потому что нашей главной заботой будет укрепление общинных основ жизни, мышления и культуры. Мы искореним пьянство, выведем болезни, обусловленные невежеством и нищетой. Мы создадим кооперативы по продаже излишков продукции, построим дороги. И внутренние накопления будут основным источником индустриализации жизни, хотя мы примем не всю и не всякую технику, но только ту, которая не нарушит равенства. У нас будет только общественный транспорт, только общественные библиотеки и только общественное питание… Мы будем стремиться к единому языку и демографическому обмену, поощряя новые обряды, спорт и спортивные игры между общинами, устраивая общественные работы в регионах при полном финансировании правительства. Мы изучим социальную стратегию развития во всех странах и выберем для себя оптимальные пути, опираясь на собственный опыт, но не забывая, что общечеловеческим ценностям принадлежит приоритет…
Какой огонь согревал Око-Омо! Равнодушный к его прожектам, я не мог не завидовать его энтузиазму.
– Какой же язык вы изберете?
– Народ подскажет, – пожал плечами Око-Омо. – В людях меня отчаивает не глупость, не грубость даже, разновидность глупости. Отчаивает буржуазность мышления – непременный поиск личной выгоды. – Око-Омо смущенно достал из кармана измятый блокнот. – План нового учебника для начальных школ…
Здесь, ночью, в джунглях, это было, по крайней мере, забавно – читать о планах, возможно, вовсе неосуществимых: "острова, где мы живем; происхождение жизни; планета; жизнь народов; ценности жизни; обычай; нормы и правила поведения; образование и труд; общее добро и общая радость – основа морали…"
– По каждому разделу мы сделаем видовой фильм… Община может развиваться без бюрократии, не допуская чрезмерного дробления функций… Такибае поощряет национализм. Пропагандистски тут у него большие козыри: угнетенный народ должен воспрянуть от спячки и сложиться в нацию. Но в конкретных обстоятельствах это обман: если не уберечься от империализма, мы сложимся в сообщество ненавистников… Мы не будем идеализировать и прошлое, – покажем, как вожди племен и старейшины селений эксплуатировали народ, давая ссуды на покупку жен и заставляя потом годами их отрабатывать. Связки раковин и собачьих зубов мы повесим в музеях, и все будут видеть, во что буржуазность оценивала человека. Но, конечно, мы проследим также историю свободного духа народа, воздав должное Эготиаре, Палиау и всем другим…
Лишь к утру буря ослабла. Дождь не прекратился, зато ветер уже бессильно трепал деревья и скреб землю.
Око-Омо несколько раз совещался с посыльными, порывался уйти, но не уходил: хотел лично показать мне сожженную наемниками Укатеа…
До деревни было мили две. Но они дались тяжело, хотя мы шли самой удобной дорогой. В конце концов, обогнув покалеченную бурей кокосовую рощу и миновав вязкое поле, мы вышли на просторную поляну.
То, что я увидел, не потрясло меня. Ливень уже смыл приметы человеческих страданий. Торчали кое-где из земли лишь обгоревшие сваи.
Заглядывая мне в лицо, Око-Омо рассказывал, где что происходило. Вот здесь наемники убили колдуна, здесь пинали его голову, здесь отделили мужчин от женщин, а здесь женщин от детей. Там расстреляли сначала мужчин, а там женщин.
– Мы не смогли пока разыскать детей. Двадцать семь человек похоронили в общей могиле и только детских тел не нашли…
Пора было возвращаться в отряд Ратнера.
– У меня просьба, – с неожиданной мягкостью в голосе сказал Око-Омо. – Если увидите сестру, передайте привет. Пусть она побережет себя. И вы, вы знайте, что хозяева в Куале замышляют большую игру. Они просто так не оставят нас в покое…
Предчувствие беды усиливалось во мне, по мере того как мы продвигались вдоль подножия хребта Моту-Моту, – я и мой новый проводник, средних лет меланезиец с измученным лицом, понимавший только пиджин. К партизанам я шел в северном и северо-восточном направлениях. Возвращался же обратно, двигаясь строго на юг.