Катастрофа - Скобелев Эдуард Мартинович 28 стр.


Человек вовсе без надежды – это немыслимо. И всевышняя сила была придумана, без сомнения, именно для того, чтобы не иссякала надежда, столько же опора чести, сколько и подлости. Я не допускал, что жизнь на планете погибла или бьется в последних конвульсиях. Я верил, с тех пор как напился в убежище воды, верил, что атомный взрыв – результат случайной катастрофы, допустим, на американской подводной лодке где-либо у Пальмовых островов…

Разум сопротивлялся, отказывался принять иное допущение – подлость надежды опять-таки торжествовала. Вот отчего хотелось знать точно: наказано все человечество или в жертву принесена только его часть? По нелепой случайности или ради прозрения другой части? Страдания жителей Хиросимы и Нагасаки оказались, как видно, не убедительными для гнусного сброда себялюбцев…

Ни Гортензия, ни Луийя не заговаривали со мной на тему о масштабах катастрофы. Луийя часто плакала, но я не интересовался причиной ее слез.

И вот пришел день, когда я объявил, что собираюсь послушать "внешнее радио". Луийя и Гортензия встретили мои слова не то со страхом, не то со странным ожиданием. Меня это вывело из себя, я накричал на них, придравшись к какому-то пустяку.

– Каждый должен делать свое дело! Я не потерплю нахлебников!.. И знайте, я имею право сообщать вам только то, что сочту нужным!..

И все же мне не по себе было – я пригласил в рубку обеих женщин. Сев в командирское кресло, включил радиоприемник. Осветился экран, задрожали зеленые усики настройки, зашуршали звуки…

Через минуту я вспотел…

Раздражала теснота рубки, напичканной сложнейшей электроникой. Я включил экран с рельефным изображением поверхности земного шара. Но вид прежней Земли не стал психологической отдушиной, – напротив, нагонял смертельную тоску.

– Послушайте, – всполошилась Гортензия. – А если все это бред – то, что происходит с нами? Если коллективный психоз или гипноз? Ведь может же быть так: нам кажется, что все происходит на самом деле, а в действительности ничего не происходит?..

– Заткнись, дура, – оборвал я ее. – Не действуй тут на нервы!

Она заплакала. Видимо, и ей невыносимо было узнать правду…

После долгих поисков по шкале в диапазонах всех волн, после сплошных тресков и сипений нащупалась будто человеческая речь. Но звуки были слабы и неясны. Скорее всего это приемник барахлил…

Я изнемогал от усталости. Лица женщин напряглись и наморщились. У Луийи дрожали губы.

И вдруг сквозь свисты, хрипы и бурчания ворвался бодрый голос – обезжиренные фразы: "…гораздо более половины, организованно приступили к восстановительным работам. Армия, верная своим традициям, оказывает помощь населению. Повсюду развернуты пункты по снабжению продовольствием и медикаментами. Наш корреспондент сообщает…"

Помехи усилились, прием передачи стал невозможным. Но было довольно и того, что мы услыхали.

Ничто в мире не изменилось. Бодрые речи продолжались. Нам опять говорили о "верности традициям"…

Чего мы ожидали? Чего хотели?..

Это была вторая вспышка, второй взрыв. Душа окунулась в нестерпимую тоску. Усталость, усталость испытывал я и нежелание жить. Кое-как добрался до койки, упал, и сознание мое отключилось…

Гортензия переменила тактику. Но рано или поздно хищница покажет зубки.

Фромм раздражителен и груб. Это ему не к лицу, он более смешон и жалок, чем отвратителен. Но в минуты просветления он очень переживает.

Моральный крах человечества – как мы допустили такое? Мы не человечество предавали, не людей обманывали, мы предавали и обманывали себя – изо дня в день, не задумываясь о последствиях. Из песчинок выросла гора и, сдвинувшись, засыпала нас…

Вчера Фромм пытался узнать, что произошло. В эфире сплошные бури. "Последствия – это всегда не сумма, а новое качество суммы", – сказал Фромм. В словах много страшной правды, которая была скрыта от людей оттого, что они суммировали благоприятные и неблагоприятные факторы, вместо того чтобы постараться увидеть новое качество, возникающее от сцепления факторов.

Поймали обрывок передачи. Вероятно, американская армейская радиостанция на Пальмовых островах. Будто повсюду люди участвуют в восстановительных работах, а бравые янки налево и направо раздают продовольствие и медикаменты.

Не верю, не верю – прежняя ложь! Не знаю, что именно произошло, но не верю ни одному слову. Ужели же и теперь ничего не переменилось? Как же страшен мир, который не видит своих проблем!..

Все – в духе репортажа о футбольном матче. Фромм расклеился. Человек чувствительный и тонкий, он во всем видит скрытый, обобщающий смысл. Фромм сник и сразу же ушел, а мы с Гортензией поплелись в кухню, чтобы сделать себе уколы. Горе, непередаваемое горе давило меня: выходит, мы и не могли образумиться?..

Костыли мои, мои вериги, как вы теперь тяжелы!..

– Есть надежда, – сказала Гортензия и засмеялась, плача. Ее слезы меня разозлили. Я рассвирепела – не знаю отчего.

– Все, должно быть, уже окончено. Русских долавливают где-нибудь в степях и тундрах Сибири…

– Ты полагаешь, русские начали войну?

– Не могли же американцы воевать с какой-либо западной державой!

– Странная логика, – сказала я. – Разве янки не вмешивались в дела некоммунистических стран? Разве некоммунистические страны, в том числе ядерные, не вели войн с некоммунистическими?.. И разве не русские первыми поклялись перед всем миром, что не применят атомного оружия первыми?

– В общем, наплевать, кто начал и кто победил. Главное – надежда… Не понимаю, Луийя, как можно не радоваться?

– Радоваться чему?

– Мы переждем в убежище, пока все утрясется. И вновь вернемся к прежней жизни. Мы выжили, выжили! Ты понимаешь, мы выжили!..

Мне хотелось ударить Гортензию, смять, растоптать. Негодяйка, негодяйка, она ничего не поняла и ничего не хотела понимать!..

Как можно было возвратиться к прежней жизни?..

После всего того ужаса, который пережили мы и другие люди, жизнь не имела права идти так, как она шла в прошлом. Прежняя жизнь была идиотизмом: более сильный эксплуатировал и грабил слабых, повсюду торжествовала коррупция и продажность, демократия оставалась пустым лозунгом, одни люди умирали от голода и нищеты, а другие, ничтожества и бездельники, пользовались властью и купались в роскоши…

Что я могла растолковать Гортензии, которая была заодно с теми, кто стрелял в Око-Омо?..

Фромм страшен. Он весел, как идиот. Сегодня за завтраком расщедрился и прибавил каждому по тюбику сгущенного молока.

– Чем вызван праздник, сэр? – улыбнулась Гортензия.

Она еще не оправилась вполне от болезни и потрясения, но я вижу, она стала уделять больше внимания своей внешности. По крайней мере, стала причесываться. Вчера днем, когда Фромм спал, а я читала, она смотрела телеролик – сплошную порнографию.

Боже, как примитивен человек!

В Гортензии снова пробуждается самка. Мне противно и гадко. Это не зависть, нет. И не ревнивое соперничество: после пережитого Фромм не годится в любовники… Меня возмущает подлое желание этого туповатого, но самонадеянного существа вернуться к прежнем у…

Фромм, морщась, поглядел на Гортензию.

– Чем вызван праздник, сэр? – повторила, покраснев, Гортензия.

– Ты права: все было сном и шуткой. Скоро ты опять появишься в обществе – тебе нужно усиленно питаться…

Он усмехнулся и стал насвистывать какой-то марш. Он вряд ли иронизировал – он старался смотреть на все иными глазами, может быть, глазами Гортензии…

После завтрака Фромм повел нас впервые в гимнастический зал. Открыв железный шкаф, он предложил нам "стряхнуть свой хлам" и выбрать одежду по вкусу.

В шкафу был богатый выбор спортивной одежды.

Откровенно говоря, мы были так угнетены, что вовсе не задумывались, как выглядим. Наша одежда была в жалком состоянии. Но разве наши души были иными?

Мое платье было в сплошных прорехах. Голубое из тончайшего шелка платье белотелой Гортензии напоминало тряпку – рукав оторван, юбка в рыжих потеках крови…

Каждый из нас выбрал себе подходящую одежду. Фромм, насвистывая все тот же марш, заглянул в справочник:

– Тебе, Гортензия, разрешаю сегодня ванну и десять литров воды для душа. С условием, что ты прежде поможешь вымыться Луийе…

Гортензия выполнила условие. И даже старалась. Но, господи, как она глядела на меня, когда я разделась! Она хвалила мое тело, говоря, что испытывает блаженство, дотрагиваясь до меня.

Мне было стыдно. И противно.

После Гортензии в ванне мылся Фромм. Дверь из спальни была приоткрыта, и когда Гортензия выключила телевизор, я услыхала, что Фромм поет. Сообразив, что дело нечисто, я вошла в ванную, – запоров в ней не предусмотрено. Длинной мочалкой Фромм тер себе спину. Он был пьян.

– Луийя, – забормотал он, тараща глаза, – сволочи ни хрена не поняли!.. Возможно, мы получили шансы спастись… Но мне страшно. Страшнее смерти…

Я понимала его: страшно, если преступления остаются безнаказанными. Это рушит жизнь, это в бессмыслицу ее превращает. Нельзя жить, если не следовать истине. И прежде нельзя было, а теперь жизнь невозможна…

– "Мы ничего не могли понять без катастрофы – вот трагедия", – еще вчера я так думал. Но катастрофа произошла, – и опять некому понимать… Ах, что я говорю! Две любые бесконечности не могут не быть равными… С какой бы отметки ни начал искалеченный мир, по крайней мере, нас, свидетелей, не удержат никакие моральные запреты. Мы должны довершить крушение вчерашнего мира: он обманул нас… Атомный взрыв изобличил всеобщность нашей подлости. Это – результат нашего нежелания и неспособности возвыситься до равноправных отношений с человеком… Нам никогда не говорили правду, и мы боялись ее высказать, боялись поднять голос в ее защиту. Вешались, стрелялись, но не выходили на баррикады. Трусость и подлость, Луийя! Трусость вызывала цепную реакцию трусости, и это облегчало насилие. В народах искореняли все светлое – мы серели год от года…

Фромм был прав, я не могла не верить ему. Но я не могла забыть и предупреждение Око-Омо: "Интеллигенты в нынешние времена – главная опора подлецов и соглашателей. Они сеют иллюзии. Не следует опираться на них целиком, потому что они – продукт несправедливости и бюрократизации общества и сами в глубине души несправедливы и бюрократичны. Истина для них более утешение, более игра ума и самолюбие, чем смысл жизни…"

– Луийя, мы уже другие, чем прежде, люди, – продолжал Фромм, повернув ко мне запущенное, дикое лицо. – Нам внушали, что мир движется к счастью, чтобы лишить воли к сопротивлению… Той же цели служили и боги. О, те, кто не хотел равенства и справедливости, давно поняли, что без религии не обойтись, что ни дубина, ни виселица не решают, главное – сломить дух. И они ломали дух, обольщая нас пустой надеждой. Все честные люди помогали своим убийцам. Даже Гёте филистерски повторял, что "мир становится радостнее". О почему, почему мы так и не успели своевременно понять, что человек опасен для самого себя, что перспектива его безрадостна, если не сумеет он обуздать в себе зверя… Не сумели, не сумели!..

Фромм рыдал, Фромм плакал. Сочувствуя ему, я заковыляла прочь. Нет-нет, брат ошибался! Нельзя приклеивать ярлыки. И среди "интеллигентов" было немало настоящих людей. На кого же еще и надеяться, если не на разумного человека?..

За дверью ванной меня поджидала Гортензия. Глаза ее горели, от нее духами пахло. Неожиданно она обняла меня и поцеловала в шею.

– Боже, Луийя, как я тебя ревную!

Преобразившаяся хищница умела покорять сердца. Даже Такибае поражался этой ее способности воспламенять давно угасших, внушать им страсть и уверенность в себе.

Я не могла отстраниться, потому что держалась за костыли, но упрекнула Гортензию за то, что она подсматривает. И все же что-то тронуло меня, что-то давно забытое, из того времени, когда все было прочным и прекрасным. Как нежно, как ласково Гортензия просила прощения. Я знала, что она хитрит, и все равно уступила ей.

– Ты вся – совершенство, Луийя! Только взгляни на меня, только подумай обо мне…

Такая мягкая волна могла потопить любой корабль. Слушая сладкий шепот, чувствуя теплые, гибкие пальцы, я – каюсь – поддалась порыву, готовая забыть, что Гортензия замышляла убить меня и Фромма. Теперь я объясняла это болезнью и потрясением…

– Скоро придет спасение, Луийя, придет спасение! Мы вновь выйдем на живой свет и солнечный воздух – получим свободу! Обещай, обещай мне, что ты не забудешь меня!.. Я открою тебе то, что ты скрываешь в себе… Как земля хранит сокровища, не зная, как извлечь их, так и ты, Луийя, не знаешь своих бесценных тайн…

Таких людей, людей-функций, Око-Омо называл бациллами гниения – они несли в быт лживые надежды. Разве не эпидемия повального прелюбодеяния, пьянства, лжи и поклонения выгоде погубила все прежние цивилизации? И разве иные пороки привели к катастрофе вчерашний мир?..

Истина всегда требовала личных жертв, но люди уклонялись от жертвы, заменяя ее выкупом. Люди уповали на истину как на сообщницу в своих честолюбивых мечтах – оттого горчили официальные истины…

– Я ревную тебя, – томно шептала Гортензия, и руки ее смелели. – О, не хмурься, не терзай себя заботой о мире, мир будет жить, если будем жить мы. Каждое поле, Луийя, бережет вечность земли, мы возделаем с тобой это поле!..

Я высвободилась из объятий сирены.

– Не засеем, нет, – сказала я, сдаваясь своей слабости, – я бесплодна. Если мы выживем, у меня все равно не будет ни сына, ни дочери…

Горечь разлилась по сердцу. И утешением, утешением была мне Гортензия.

– Ну, и что? – медленно говорила она. – И я не оставлю плодов. Мои цветы давно источил червь… Но разве от этого мы лишились права быть здесь и ликовать, как ликует все живое? Ветер занес в скалы семя сосны, и сосна поднялась, стройная и душистая. Это ты, Луийя. Сосна рассеивает семя, но семя падает на камень. Кто вправе осудить сосну? В твоей сосне, Луийя, запутались звуки ветра. Подари себя моему ветру и ни о чем не думай! Не сожалей, не сожалей ни о чем! Нет никого, кому мы были бы сейчас должны больше, чем друг другу!..

"Глупость, глупость, какая глупость!" Я выскользнула из объятий Гортензии, одолев наваждение, и, разбитая, стуча костылями, заторопилась в спальню.

"Она не совсем еще здорова", – думала я о Гортензии. Да, собственно, разве был здоров Фромм? Или была здорова я сама? Все мы были больны, все были ненормальны, потому что случившееся было верхом ненормальности: мы отделились от мира, в котором должны были жить, мы потеряли связь с людьми, которые только и оправдывали наше существование, хотя мы полагали иначе, совсем иначе…

Сердце вон просилось – наступила неодолимая слабость. Я легла на кровать, осуждая себя за слабость.

Всякое эгоистическое чувство было преступлением. Я внушала себе, что эротизм – тоже преступление, и думала – одновременно! – что человеку от человека всегда нужно было совсем немногое, и это немногое было тяжелее всего получить…

Фромм забрался в командирскую рубку и вновь рыскал по эфиру. Сквозь открытую дверь слышалось бурчание и треск – эфир был огромной пустыней. Я бы сравнила его с кладбищем, если бы не передача, услышанная нами накануне…

Фромм возвратился, ни на кого не глядя. Молча лег и лежал без движения. И час, и другой.

Сон ко мне не шел, и я готова была поклясться, что не спит ни Фромм, ни Гортензия.

– Луийя, – вдруг сказал Фромм, – ты, конечно, кое-что слышала об Эготиаре?

"Имеет ли смысл теперь ворошить все это?.."

– Это мой прадед.

– Прочти что-нибудь. Что больше по душе…

"Мы все это забудем, все равно забудем… Зачем все это было, зачем?.."

Кому скажешь о слезах обиды?
Ведь завтра мир не перестроишь,
а послезавтра уж нас не будет…
Кому скажешь о самодовольных
и глупых,
о жестокости их беспредельной?..
Капают, капают слезы
внутрь сердца
ядом коварным…

Фромм молчал. Да это было бы глупо – комментировать. И все же – какая благодать, что я помнила строки!..

Гортензия, вздохнув, неожиданно вмешалась:

– Гений не смеет рассчитывать на признание современников. Их видение ограничено. В этом – драма гения.

Она что-то свое на уме держала, вряд ли стихи затронули ее душу.

– Мой покойный муж хотел написать картину – "Девушка, несущая солнечный свет"… Все пожимали плечами. Тогда мы жили в Испании, и он увлекался охотой на уток с сапсаном. Теперь я его понимаю. Человек, несущий солнечный свет, – реальность…

Ни я, ни Фромм не поддержали разговора. Но Гортензии как будто был вовсе излишен собеседник:

– Если бог есть, мы все равно живем по его провидению. Если его нет, мы в муках будем искать его до скончания дней. Сколько бы ни уверяли себя в верности безбожию, будем искать. Несовершенство заставит. Если есть всему смысл, стало быть, должно быть нечто, возвышающееся над всем и всеми…

"Что она за человек? – думала я о Гортензии, засыпая. – Она не примитивна, нет-нет, не примитивна. Будь она примитивна, она не обладала бы такой редкой способностью проникать в чужую душу…"

На следующий день все мы проснулись не в настроении. Фромм безосновательно накричал на меня. Я, конечно, простила ему, но все же обидно было, – я заплакала. Увидев слезы, Фромм дал мне пощечину. Гортензия попробовала успокоить Фромма, но он ударил по лицу и ее. Это исчерпало его силы, он забился в истерике, и Гортензия по моему совету сделала ему успокоительную инъекцию…

Три человека не могут поладить между собой, располагая всеми необходимыми для существования средствами, – как же могли поладить народы, которых разделяла и нищета, и обиды истории, и политические споры, и материальные интересы?.. Должны были поладить. Обязаны были поладить и люди, и народы. Да уж если не разум, весь эгоизм именно на это обратить было надо, чтобы поладить, а не погибнуть. Не видели связи. Труда боялись. Были слишком трусливы…

Новое будущее представилось мне внезапно непередаваемо мрачным. Зачем было жить вообще? Не знаю, чем завершился бы приступ отчаяния, если бы не Гортензия. Видимо, ей нужно было кого-то обожать, чтобы не спятить с ума. Я была благодарна ей, что она меня выбрала своим идолом, и не отвергала на этот раз ни ее поцелуи, ни признания в любви…

После ужина Фромм опять напился. Ни я, ни Гортензия не могли воспрепятствовать этому, поскольку он единолично распоряжался всеми запасами.

Тоску нагоняли бормотания, вздохи и причмокивания Фромма. Я не могла смотреть, как обстоятельно он чистит пальцем нос. Неожиданно загудели микрофоны. Бодрый голос сказал: "Внимание, внимание! Друзья, находящиеся в убежище, прослушайте важное сообщение!.."

Назад Дальше