Она и он - Жорж Санд 5 стр.


Мать должна получить его ко дню моего рождения, через четыре месяца, а пересылка зай-мет около двух.

– Это значит, Лоран, – добавила Тереза, – что вам надо написать портрет самое боль-шее за шесть недель, а так как я знаю, сколько вам на это требуется времени, вам нужно на-чинать завтра. Ну, так решено, вы обещаете, правда?

Палмер протянул Лорану руку:

– Значит, контракт заключен. Не будем говорить о деньгах; гонорар назначит мадемуа-зель Жак, я в это вмешиваться не буду. В котором часу мне завтра прийти?

Они условились о часе; Палмер взял свою шляпу, и Лоран из уважения к Терезе со-брался было тоже уходить, однако Палмер не обратил на это никакого внимания и вышел, пожав руку мадемуазель Жак, но не поцеловав ее.

– Мне тоже уйти? – спросил Лоран.

– Не обязательно, – ответила она, – вечером ко мне могут прийти только хорошие зна-комые. Но сегодня вы уйдете в десять часов, потому что в последние дни я, забывая о вре-мени, болтала с вами почти до полуночи, а так как я всегда просыпаюсь в пять часов утра, то чувствовала себя очень усталой.

– И вы все-таки не прогоняли меня?

– Нет, мне это и в голову не приходило.

– Если бы я был фатом, я бы возгордился.

– Но вы, слава богу, не фат, вы предоставляете эту роль глупцам. Однако же послу-шайте, комплимент комплиментом, а я должна вас пожурить. Говорят, вы не работаете.

– Так это для того, чтобы заставить меня работать, вы как с ножом к горлу пристали ко мне с этим портретом Палмера?

– А почему бы и нет?

– Я знаю, вы добрая, Тереза, вы хотите силой заставить меня зарабатывать на жизнь.

– Я не спрашиваю вас о ваших средствах, у меня нет на это права. Я не имею счастья… или несчастья быть вашей матерью, но я ваша сестра… во Аполлоне, как говорит наш классик Бернар,и я не могу не огорчаться, когда на вас находит приступ лени.

– Но вам-то что до этого? – воскликнул Лоран, обрадовавшись и вместе с тем досадуя. Тереза угадала его чувства и ответила ему откровенно:

– Послушайте, милый Лоран, – сказала она, – нам надо объясниться. Я ваш большой друг.

– Я очень горжусь этим, но почему – сам не знаю!.. Из меня даже друга не выйдет, Те-реза! Я не верю в дружбу между мужчиной и женщиной, так же как не верю и в любовь.

– Вы мне уже это говорили, и мне совершенно безразлично, что вы не верите. Ну, а я верю в то, что чувствую, я к вам привязана, я принимаю в вас участие. Такой уж я человек: если возле меня есть какое-нибудь существо, я обязательно привязываюсь к нему и хочу, чтобы оно было счастливо. И я привыкла делать для этого все, что могу, не заботясь о том, благодарно ли мне это существо. Ну, а вы-то ведь не кто-нибудь, вы человек гениальный, и я надеюсь, что и благородный человек.

– Я благородный человек? Да, если вы понимаете это так, как это принято понимать в свете. Я умею драться на дуэли, платить свои долги и защищать женщину, которую веду под руку, какова бы она ни была. Но если вы думаете, что у меня нежное, любящее, простое сердце…

– Я знаю, вы хотите казаться старым, потрепанным и порочным. Меня это нисколько не трогает. Сейчас это в моде, и допустим, что это вам идет. У вас это болезнь, быть может, неподдельная и мучительная, но она пройдет, как только вы этого захотите. У вас есть серд-це, хотя бы потому, что вы страдаете от пустоты в своем сердце; но придет женщина и за-полнит ее, если сумеет и если вы не будете ей мешать. Однако это уже другая тема; сейчас я обращаюсь к художнику: как человек вы несчастливы потому, что как художник вы недо-вольны собой.

– Нет, вы ошибаетесь, Тереза, – с живостью возразил Лоран. – Как раз наоборот! Это человек страдает в художнике и душит его. Видите ли, я не знаю, что с собой делать.

Видите ли, я не знаю, что с собой делать. Меня убивает скука. Отчего я скучаю? Кто знает? От всего. Я не умею, как вы, быть вниматель-ным и спокойным, работая по шесть часов подряд, не умею, прогулявшись по саду и покор-мив хлебом воробьев, снова браться за работу и писать еще четыре часа и потом вечером улыбаться двум-трем докучным посетителям, вроде меня, например, пока не наступит время ложиться спать. Я же сплю плохо, на прогулках я не спокоен, работаю лихорадочно. Всякий новый замысел смущает меня, бросает в дрожь: когда я выполняю его, на мой взгляд всегда слишком медленно, у меня начинается страшное сердцебиение, и в слезах, едва сдержива-ясь, чтобы не кричать, я воплощаю на полотне идею, которая опьяняет меня, но уже на сле-дующее утро я стыжусь ее, и она вызывает во мне отвращение. Если я пытаюсь преобразить ее, тогда дело плохо, она покидает меня; лучше забыть ее и ждать, пока появится другая. Но эта другая является мне такой неясной и такой необъятной, что мое бедное существо не мо-жет ее вместить. Она подавляет и мучит меня до тех пор, пока не воплощается в нечто такое, что я могу передать на полотне, – а тут уж вновь возвращаются муки, сопровождающие рождение моей картины, настоящие физические муки, которых я не в силах объяснить. Вот как протекает моя жизнь, если я даю власть над собой этому художнику-гиганту, которого я ношу в себе и из которого тот жалкий человек, что говорит сейчас с вами, акушерскими щипцами своей воли извлекает лишь тощих полумертвых мышей! А поэтому, Тереза, лучше мне жить так, как я живу, предаваться всякого рода излишествам и убить этого точащего меня червя, которого мои собратья скромно называют вдохновением, а я называю просто немощью.

– Значит, решено и подписано, – улыбаясь, сказала Тереза, – вы хотите довести ваш дух до самоубийства? Ну, так я ничуть в это не верю. Если бы завтра вам предложили стать князем Д. или графом С., обладать миллионами одного и великолепными лошадьми второго, вы сказали бы, имея в виду столь презираемую вами палитру: Верните вы мне милую мою!

– Презираемую мною палитру? Вы меня не понимаете, Тереза! Палитра – орудие сла-вы, я это прекрасно знаю, а то, что называют славой, – это уважение, воздаваемое таланту, более чистое и более утонченное, чем то, которое воздается званию или богатству. А поэто-му я очень горд и доволен тем, что могу сказать себе: «Я только мелкий дворянин без со-стояния; такие дворяне, как я, которые не хотят нарушать традиций своего сословия, ведут жизнь лесничих и волокутся за встреченными в лесу крестьянками, которым они платят вя-занками хвороста. Ну, а я нарушил традиции, я избрал себе профессию, мне всего двадцать четыре года, и все-таки, когда я проезжаю верхом на взятой напрокат в манеже лошадке среди первых богачей и первых красавцев Парижа, лошади которых стоят по десять тысяч франков, то если среди зевак, сидящих на террасах Елисейских полей, есть человек со вку-сом или умная женщина, они смотрят на меня, называют мое имя и не обращают внимания на других». Вы смеетесь! Вы считаете меня очень тщеславным?

– Нет, но вы еще настоящий ребенок, слава богу! Вы не покончите самоубийством.

– Да я совсем и не хочу кончать самоубийством! Я люблю себя, как и всякий другой, люблю всем сердцем, клянусь вам! Но я вам говорю, что моя палитра, орудие моей славы, в то же время и орудие моей пытки, потому что я не умею работать, не страдая. В кутежах я стремлюсь не убить свое тело или дух, а истомить и успокоить свои нервы. Вот и все, Тере-за. Что же в этом безрассудного? Я работаю сносно только тогда, когда падаю от усталости.

– Правда, – сказала Тереза, – я это заметила и удивляюсь – ведь это ненормально. Бо-юсь, как бы эта манера творить не убила вас, и не могу себе представить другого исхода. Постойте, ответьте на один вопрос: как вы начали жизнь? С работы и воздержания? Чувст-вовали вы тогда потребность забыться в кутежах, чтобы отдохнуть?

– Нет, наоборот.

Назад Дальше