Наша группа только что закончила обыск в вашем доме!
Брогацци остолбенел.
– Как вы смели, сеньор Латерно…
– Я не Латерно! Вы имеете дело с генералом Пиннбергом, представителем военного министерства. Наши люди в медицинской комиссии уже давно следят за вами. Не думаете же вы, что мы с детской беззаботностью позволим кому-либо подрывать моральные основы нашей армии! Сегодня же с вами и с вашим идиотским изобретением будет покончено!
Брогацци встал. Чувствовалось, что к нему возвращается самообладание.
– Забыл сказать вам об одной мелочи, – сказал он с холодным удовлетворением. – В самом начале нашей беседы, упомянув о том, что я лаборант, я не пояснил, что работаю в лаборатории Станции по водоочистке. Вот уже три дня, как в порядке опыта, не поставив никого в известность… я добавлял в коллектор коммунальной водопроводной сети немного «Гомофила». Эксперимент дал положительные результаты…
Лицо генерала пошло красными пятнами.
– Ах ты… ты, каналья!.. Ты… – У него перехватило дыхание. – Арестовать его!
В кабинет ворвались два вооруженных человека в штатском. Схватили Брогацци за плечи. Он рванулся назад.
– Позвольте все-таки проститься с сеньором генералом, – воскликнул Брогацци, театральным жестом приложил к груди руку, низко поклонился Пиннбергу и шепнул: – Простите…
Генерал онемел. Его изумленный взгляд упал на стакан с чаем.
– Позвольте удалиться? – тихо спросил Брогацци.
– Ну разумеется… прошу вас, ради бога… – пролепетал Пиннберг, с трудом сдерживая дрожь подбородка.
Когда Брогацци покинул кабинет, по пухлым щекам генерала скатились горькие, полные бессильной ярости слезинки.
Говорит он веско. Люди словно видят не его, а несметные богатства хеттов. Жрец настолько убедителен в своей риторике, что мужчины воинственно размахивают копьями, а один из них крутит своим коротким мечом, свирепо и безжалостно рассекает им воздух, будто срубает головы хеттов.
Мне опротивели эти обряды, связанные с объявлением кошки священной и неприкосновенной. Они тянутся всегда ужасно долго. В конце концов толпа всегда впадает в экстаз, ложится ничком на землю, затем становится на колени и кланяется так низко, словно обнюхивает песок.
Эти тоже не составят исключения, они даже более ревностны.
Эти тоже не составят исключения, они даже более ревностны. Может быть, завтра, а может, уже и сегодня, они ринутся против хеттов.
Оставляю рогожу возле пальмы, она мне уже точно не понадобится, но пусть кто-нибудь найдет ее и постелит ночью на холодный песок. Прокладываю себе путь сквозь толпу и приближаюсь к храму. Что за следует, мне известно, как, впрочем, и то, закончится.
– О великий жрец, почему ты выбрал тотемом кошку? – спрашиваю я. – Неужели ее ловкость, быстрота и все девять жизней ценнее силы и доброты этих мужчин, красоты их жен, улыбок их детей?
Отвечая, главный жрец спокоен:
– Толпа не может быть тотемом, не может быть священной. Кто же будет умирать в боях против хеттов? Мне ли не знать, как вывести его из себя?
– Тогда объяви тотемом хеттов!
– Он – иноверец! – Складки широкого балахона жреца развеваются словно бушующий костер. – Предайте иноверца огню!
Меня хватают, ведут к жертвеннику, построенному из длинных и тяжелых, как этот летний день, камней. Веревка, которой меня старательно связывают, жестка, она безжалостно стягивает мне руки и ноги.
Пока сооружают для меня костер, мне остается только попрощаться. С кем? С летним днем, с финиковыми пальмами, с мутным разливом реки, с фламинго на берегу, нежащимся на тлеющих углях своих перьев…
Время прощания всегда короче, чем ожидаешь. Вот уже и костер разжигают. Так знакомо потрескивают разгорающиеся поленья. Струйки дыма медленно окутывают мое тело. Еще немного – и их поглотит пламя.
Люди обступили костер плотным кольцом. Они ненавидят меня. Неужели это конец? Когда же они устанут ненавидеть, ведь это цена моего сотого сожжения. Поймут ли, поверят ли они, станут ли милосерднее ко мне и к самим себе? Вглядываюсь в их лица. Тщетно пытаюсь найти хотя бы в одном взгляде вопрос: "А вдруг этот несчастный прав?" Вглядываюсь до тех пор, пока пламя не уносит меня на восток.
Мой путь долог, и проходит он во мраке, но я не собьюсь. Опускаюсь на высокое плато, поросшее густой травой. Теперь я нахожусь в стране священных коров, кобр и каст. Каждый раз, пересекая плато с запада на восток, у подножия серых утесов вижу хижину.
– Эй, – зову я.
Никто не отзывается. Заглядываю внутрь. Два покрытых копотью камня образуют очаг. Кроме очага, в хижине ничего нет, однако я чувствую чье-то присутствие. Из темного угла появляются две тени. На свету я рассматриваю их. Действительно тени – так они истощены голодом. Мужчина и женщина. Кем они приходятся прежним хозяевам? Родственниками, потомками? Прямые черные волосы спадают на их лица, будто частые тропические ливни все еще стекают по ним. Они боязливы – из самой презренной касты, смотрят в землю, не смея поднять глаз; пытаюсь заговорить с ними, чтобы услышать их голоса, но они молча указывают мне дорогу к храму.
Снаружи – это изящная пагода, легкая, как бумажный фонарь, зеленая, как леса вокруг. Изнутри – немыслимая смесь: каменная берлога, украшенная благородными металлами. Вонь стоит невыносимая, даже блеск храмовых реликвий тускнеет из-за ползущих вверх влажных испарений. Верховный жрец – настоящий гигант по сравнению с мелкой расой своего народа. Застаю его замершим в позе самосозерцания и погружения в себя.
Он знает о моем прибытии. Об этом ему поведали священные книги его предшественников. Несколько дней назад он объявил, что боги подали ему знак: иноверец явился, и теперь, поскольку я действительно здесь, его считают пророком.
Экзальтированные толпы растут, люди грудятся, задыхаются в тяжелом смраде пота и коровьего навоза. Они ждут меня, а когда я приближаюсь, отшатываются от меня, словно от прокаженного, словно я надругался над их богами.
Верховный жрец все еще неподвижен. Он не знает, что я скажу и как поступлю. Сколько бы я ни приходил сюда я всегда иной, хотя, в сущности, спрашиваю об одном и том же.