Обрыв - Иван Игоревич Гончаров 23 стр.


Там царствует бесконечно разнообразный расчет: расчет роскоши, расчет честолюбия, рас-чет зависти, редко – самолюбия и никогда – сердца, то есть чувства. Красавицы приносят все в жертву расчету: самую страсть, если постигает их страсть, даже темперамент, когда потребует того роль, выгода положения.

Они – не жертвы общественного темперамента, как те несчастные создания, которые, за кусок хлеба, за одежду, за обувь и кров, служат животному голоду. Нет: там жрицы сильных, хотя искусственных страстей, тонкие актрисы, играют в любовь и жизнь, как игрок в карты.

Там нет глубоких целей, нет прочных конечных намерений и надежд. Бурная жизнь не ма-нит к тихому порту. У жрицы этого культа, у «матери наслаждений» – нет в виду, как и у истин-ного игрока по страсти, выиграть фортуну и кончить, оставить все, успокоиться и жить другой жизнью.

Если бы явилась в том круге такая, она потеряла бы свой характер, свою прелесть: ее, как игрока, увлекут от прочного и доброго пути, или она утратит цену в глазах поклонников, потеряв свободу понятий и нравов.

Жизнь ее – вечная игра в страсти, цель – нескончаемое наслаждение, переходящее в при-вычку, когда она устанет, пресытится. У ней один ужас впереди – это состариться и стать не-нужной.

Больше она ничего не боится. Играя в страсти, она принимает все виды, все лица, все ха-рактеры, нужные для роли, заимствуя их, как маскарадные платья, напрокат. Она робка, скромна или горда, неприступна или нежна, послушна – смотря по роли, по моменту.

Но, сбросив маску, она часто зла, груба и даже страшна. Испугать и оскорбить ее нельзя, а она не задумается, для мщения или для забавы, разрушить семейное счастие, спокойствие чело-века, не говоря о фортуне: разрушать экономическое благосостояние – ее призвание.

Ее должна окружать бесконтрольная роскошь. Желаний она не должна успевать иметь.

Квартира у нее – храм, но походящий на выставку мебели, дорогих безделиц. Вкус в убранстве принадлежит не хозяйке, а мебельщику и обойщику.

Печати тонкой, артистической жизни нет: та, у кого бы она была, не могла бы жить этой жизнью: она задохнулась бы. Там вкус – в сервизах, экипажах, лошадях, лакеях, горничных, оде-тых, как балетные феи.

Если случайно попадет туда высокой кисти картина, дорогая статуя – они ценятся не удив-лением кисти и резцу, а заплаченной суммой.

Ни хозяина, ни хозяйки, ни детей, ни старых преданных слуг – нет в ее квартире.

Она живет – как будто на станции, в дороге, готовая ежеминутно выехать. Нет у нее друзей – ни мужчин, ни женщин, а только множество знакомых.

Жизнь красавицы этого мира или «тряпичного царства», как называл его Райский, – мел-кий, пестрый, вечно движущийся узор: визиты в своем кругу, театр, катанье, роскошные до без-образия завтраки и обеды до утра, и ночи, продолжающиеся до обеда. Забота одна – чтоб не бы-ло остановок от пестроты.

Пустой, не наполненный день, вечер – без суеты, выездов, театра, свиданий – страшен. То-гда проснулась бы мысль, с какими-нибудь докучливыми вопросами, пожалуй, чувство, совесть, встал бы призрак будущего,..

Она со страхом отряхнется от непривычной задумчивости, гонит вопросы – и ей опять лег-ко. Это бывает редко и у немногих. Мысль у ней большею частию нетронута, сердце отсутству-ет, знания никакого.

Накупать брильянтов, конечно, не самой – (это все, что есть неподдельного в ее жизни), – нарядов, непременно больше, чем нужно, делая фортуну поставщиков, – вот главный пункт ее тщеславия.

Широкая затея – это вояж: прикинуться графиней в Париже, занять палаццо в Италии, сверкнуть золотом и красотой, покоряя мимоходом того, другого, смотря по рангу, положению, фортуне.

Идеал мужчины у нее – прежде всего homme genereux, liberal , который «благородно» сыплет золото, потом compte princeи т.

Идеал мужчины у нее – прежде всего homme genereux, liberal , который «благородно» сыплет золото, потом compte princeи т. п. Понятия об уме, чести, нравах – свои, особенные.

Уродство в мужчине – это экономия, сдержанность, порядок. Скупой в ее глазах – изверг.

Райский, кружась в свете петербургской «золотой молодежи», бывший молодым офице-ром, потом молодым бюрократом, заплатил обильную дань поклонения этой красоте и, уходя, унес глубокую грусть надолго и много опытов, без которых мог обойтись.

Напрасно упрямился он оставаться офицером, ему неотступно снились то Волга и берега ее, тенистый сад и роща с обрывом, то видел он дикие глаза и исступленное лицо Васюкова и слышал звуки скрипки.

Снилась ему широкая арена искусства: академия или консерватория, любил он воображать себя тружеником искусства.

Ему рисовалась темная, запыленная мастерская, с завешенным светом, с кусками мрамора, с начатыми картинами, с манекеном, – и сам он, в изящной блузе, с длинными волосами, с негой и счастьем смотрит на свое произведение: под кистью у него рождается чья-то голова.

Она еще неодушевлена, в глазах нет жизни, огня. Но вот он посадит в них две магические точки, проведет два таких-то резких штриха, и вдруг голова ожила, заговорила, она смотрит так открыто, в ней горят мысль, чувство, красота…

В комнату заглядывают робко посетители, шепчутся…

Наконец вот выставка. Он из угла смотрит на свою картину, но ее не видать, перед ней толпа, там произносят его имя. Кто-то изменил ему, назвал его, и толпа от картины обратилась к нему.

Он сконфузился и очнулся.

Он подал просьбу к переводу в статскую службу и был посажен к Аянову в стол. Но чита-тель уже знает, что и статская служба удалась ему не лучше военной. Он оставил ее и стал хо-дить в академию.

Он робко пришел туда и осмотрелся кругом. Все сидят молча и рисуют с бюстов. Он начал тоже рисовать, но через два часа ушел и стал рисовать с бюста дома.

Но дома то сигару закурит, то сядет с ногами на диван, почитает или замечтается, и в голо-ве раздадутся звуки. Он за фортепиано – и забудется.

Недели через три он опять пошел в академию: там опять все молчат и рисуют с бюстов.

Он кое с кем из товарищей познакомился, зазвал к себе и показал свою работу.

– У вас есть талант, где вы учились? – сказали ему,только… вон эта рука длинна… да и спина не так… рисунок не верен!

Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе – Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем года своей практики, ученичества, или «мученичества», при-бавлял Райский. Семь, восемь лет – страшные цифры. И все уже взрослые.

Он не ходил месяцев шесть, потом пошел, и те же самые товарищи рисовали… с бюстов.

Он взглянул в другой класс: там стоял натурщик, и толпа молча рисовала с натуры торс.

Райский иришел через месяц – и то же углубление в торс и в свой рисунок. То же молча-ние, то же напряженное внимание.

Он пошел в мастерскую профессора и увидел снившуюся ему картину: запыленную комна-ту, завешенный свет, картины, маски, руки, ноги, манекен… все.

Только художник представился ему не в изящной блузе, а в испачканном пальто, не с длинными волосами, а гладко остриженный; не нега у него на лице, а мука внутренней работы и беспокойство, усталость. Он вперяет мучительный взгляд в свою картину, то подходит к ней, то отойдет от нее, задумывается…

Потом вдруг опять, как будто утонет, замрет, онемеет, только глаза блестят, да рука, как бешеная, стирает, заглаживает прежнее и торопится бросать новую, только что пойманную, вы-мученную черту, как будто боясь, что она забудется…

Робко ушел к себе Райский, натянул на рамку холст и начал чертить мелом.

Назад Дальше