Обрыв - Иван Игоревич Гончаров 8 стр.


Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет вас на бал и в оперу. Десять слуг не дадут вам пожелать и исполняют почти ваши мысли… Не делайте знаков нетерпения: я знаю, что все это общие места… А думаете ли вы иногда, откуда это все берется и кем доставляется вам? Конечно, не думаете. Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет…

– Тетушка десять раз сочтет и спрячет к себе, – сказала она, – а я, как институтка, выпра-шиваю свою долю, и она выдает мне, вы знаете, с какими наставлениями.

– Да, но выдает. Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б вы знали, что там, в зной, жнет беременная баба.

– Cousin! – с ужасом попробовала она остановить его, но это было не легко, когда Райский входил в пафос.

– Да, а ребятишек бросила дома – они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба – утолить голод с семьей и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подно-се… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…

На ее лицо легла тень непривычного беспокойства, недоумения.

– Чем же я тут виновата, и что я могу сделать? – тихо сказала она, смиренно и без иронии.

– Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения – и иногда очень грубо. Научить «что делать» – я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю – но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.

– А вы сами, cousin, что делаете с этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и эти… бабы? – спросила она с любопытством.

– Мало делаю, или почти ничего, к стыду моему или тех, кто меня воспитывал. Я давно вышел из опеки, а управляет все тот же опекун – и я не знаю, как. Есть у меня еще бабушка в другом уголке – там какой-то клочок земли есть: в их руках все же лучше, нежели в моих. Но я, по крайней мене, не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни – знаю кое-что, гово-рю об этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю – и все же делаю. Но, кроме того, я вы-брал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… – досказал он тихо и смотрел на конец своего сапога.

– Это очень серьезно, что вы мне сказали! – произнесла она задумчиво. – Если вы не разбу-дили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не го-ворили этого – и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда. – Да, это mauvais genre! Ведь при вас да же неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беремен-ная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!

– Kогда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, – сказала она живее обыкновенно-го, – приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками – это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не буду брать своих карманных денег… – Ну, их положит в свой карман Иван Петрович.

Оставим это, кузина. Мы дошли до политической и всякой экономии, до социализма и коммунизма – я в этом не силен. Довольно того, что я потревожил ваше спокойствие. Вы говорите, что дурно уснете – вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой. А со временем вы постараетесь узнать, нет ли и за вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия и будете уже с другими мыслями глядеть и туда, на улицу. Представьте только себя там, хоть изредка: например, если б вам при-шлось идти пешком в зимний вечер, одной взбираться в пятый этаж, давать уроки? Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, – да еще не себе, а детям? И потом убиваться неотступною мыслью, что вы сделаете с ними, когда упадут силы?.. И жить под этой мыслью, как под тучей, десять, двадцать лет.

– C'est assez, coisin! – нетерпеливо сказала она. – Возьмите деньги и дайте туда… Она ука-зала на улицу. – Сами учитесь давать, кузина; но прежде надо понять эти тревоги, поверить им, тогда выучитесь и давать деньги.

Оба замолчали.

– Так вот те principes… А что дальше? – спросила она. – Дальше… любить… и быть люби-мой…

– И что ж потом?

– Потом… – «плодиться, множиться и населять землю»; а вы не исполняете этого завета..

Она покраснела и как ни крепилась, но засмеялась, и он тоже, довольный тем, что она сама помогла ему так определительно высказаться о конечной цели любви.

– А если я любила? – отозвалась она.

– Вы? – спросил он, вглядываясь в ее бесстрастное лицо. – Вы любили и… страдали?

– Я была счастлива. Зачем непременно страдать?

– Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жмет в нестерпимый зной – все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая, – нельзя. Нет! – сказал он, – если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…

– Вы поэт, артист, cousin, вам, может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я не знаю, что еще! Вы не понимаете покойной, счастливой жизни, я не понимаю вашей…

– Это я вижу, кузина; но поймете ли? – вот что хотел бы я знать! Любили и никогда не вы-ходили из вашего олимпийского спокойствия?

Она отрицательно покачала головой.

– Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помо-щью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не сбросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?

Она отрицательно покачала головой.

– Не приходилось вам обрадоваться, броситься к нему, не найти слов, когда он войдет вот сюда?..

– Нет, – сказала она с прежней усмешкой.

– А когда вы ложились спать…

В лице у ней появилось беспокойство.

– Не стоял он тут? – продолжал он.

– Что вы, cousin! – почти с ужасом сказала она.

– Не стоял он хоть в воображении у вас, не наклонялся к вам?..

– Нет, нет… – отвергала она, качая головой.

– Не брал за руку, не раздавался поцелуй?..

Краска разлилась по ее щекам.

– Cousin, я была замужем, вы знаете… assez, assez, de grace…

– Если б вы любили, кузина, – продолжал он, не слушая ее, – вы должны помнить, как до-рого вам было проснуться после такой ночи, как радостно знать, что вы существуете, что есть мир, люди и он…

Она опустила длинные ресницы и дослушивала с нетерпением, шевеля концом ботинки.

Назад Дальше