— Я прийти к ним. Много-много прийти. День. И еще день. Кровь сладкая-сладкая… и сердце. Сначала тук-тук, потом молчать. Я смотреть. Пробовать. У человек маленький, но тепло. Тойву не мерзни. Есть и радоваться.
Она убивала. Оборачивалась медведицей, возвращалась к усадьбе и ждала. Она была терпелива. И неуязвима. Ее пытались отвадить, выставляя на опушке леса богатые дары, но Тойву не желала откупа. На нее выходили, с огнем, с собаками и железом, но Тойву, уже отведавшая человеческой плоти, больше не боялась ни собак, ни стали.
Она смеялась над охотниками.
И вновь убивала.
— Его жизнь я забрать последней, — сказала она, трогая серьги.
Я же, не удержавшись, коснулась лица.
— Он тоже умереть, — по-своему истолковала жест Тойву.
— Я не буду мстить.
— Ты — нет… — алая лента запуталась в седых космах. И серебряные запястья неподъемным грузом повисли на руках. — Она смотреть. Правда, красиво?
Она гладила серебро и, вытянув руки, любовалась им.
— Ты его убила?
Янгар шел за мной.
Звал.
И клялся, что не обидит.
Я не поверила, но…
— Нет, — ответила Тойву, поворачивая зеркальце к обожженной стороне своего лица. — Сердце не есть. Горькое. Змея. Тойву не есть змея. Он сам умри. Мои раны не зарастать.
Она улыбнулась сухими губами, что некогда были сладки, как дикая малина.
— Если я не сказать им, — добавила она. — Она его жалеть?
Нет.
И да.
— Посмотреть, что он с ней сделать, — зеркальце оказывается у моего лица. В отполированном металле я вижу алую вздутую полосу, перетянутую черными нитками. Она начинается над бровью, пересекает нос и, сползая по щеке, уходит под подбородок. Полоса сочиться кровью и белым гноем. — Это навсегда.
Я понимаю.
Но я никогда не была красива, чтобы жалеть об утраченном.
— Ни один мужчина не взгляни в ее сторону, — с улыбкой произнесла Тойву.
Пускай.
Я знала лишь одного мужчину. И с меня довольно.
— Он ее убить. Хотеть, — добавила старуха.
Возможно.
— И она все равно его жалеть? — Тойву убрала зеркало.
— Нет.
Это не жалость, но…
К моей коже прилипла шестигранная монета.
…дирхем…
…подарок, привнесенный с другого края моря…
…пещеры безумной Кеннике…
…его просьба сказать хоть что-то…
…и чужие слова, которые я бросила ему в лицо.
— Позволь его ранам затянуться, — эта просьба далась мне с трудом.
— Нет.
— Да, — я закрыла глаза: слишком устала, чтобы спорить. — Акку привела меня к тебе. Но я знаю, что без моего согласия ты не получишь свободу.
Хийси не умрет, пока не найдется та, кто добровольно примет ее силу и ее проклятье.
Я помню старые сказки.
— Я спасти ее! — голос Тойву был полон гнева.
Возможно. Но разве я просила об этом?
— Я убить ее, — костлявая рука нажимает на грудь. И ребра хрустят. Когти впиваются в кожу, готовые разодрать ее. — Съесть сердце. Тук-тук.
— Но тогда ты не получишь свободу, — меня хватает на то, чтобы смотреть в глаза оборотня. Сколько она прожила? Сто лет? Двести? Больше?
Акку подарила ей долгую жизнь, но не сохранила молодость. И тело, подточенное многими болезнями, ранами, устало.
— Почему? — спросила старуха, когда я почти соскользнула в сон. — Если не жалость?
Не знаю.
Быть может, потому, что смерть — слишком высокая цена за один удар.
— Он все равно проклят, — скрипучий голос Тойву проникал сквозь сон.
Пускай. Тогда нас, проклятых, будет двое.
— Хорошо…
Я не слышу, как она уходит. Сплю. И во сне попадаю в пещеру, где чаша воды, подземный жемчуг и мужчина, который поет мне колыбельную на незнакомом языке.
Тойву возвращается спустя несколько часов.
— Он будет жить, — говорит она уже и кривится. — А ты…
А я приму ее силу, хмельную, как молодое пиво, которое варили в Лисьем логе.
Жизнь Тойву оборвется с первым лучом солнца.
Она умрет тихо, со счастливой улыбкой на губах. И утром я отнесу ее к корням старого дуба. На дно ямы ляжет медвежья шкура, а в руки Тойву я вложу ту самую шкатулку. И повинуясь порыву, нарву букет из ромашек, васильков и колючей череды: пусть дорога души ее будет легкой, а хозяин подземного мира — милосердным.
Я вернусь в хижину.
И на дверях ее подарком от бельмяноглазой Акку будет висеть медвежья шкура. Она придется мне впору. Заглушит голос сердца. Заберет боль. Оставит холод, тот, внутренний, который лишь живая кровь способна утолить.
И закрывая глаза, я всякий раз буду слышать, как где-то далеко бьется сердце.
Тук-тук.
Красиво.
Глава 13. Чужие долги
Янгхаар очнулся, когда и лес, и овраг остались далеко за спиной.
Кейсо опасался, что мальчик не выдержит скачки, но и медлить не смел. Чудились за спиной голоса гончих, которые, говорят, у Тридуба весьма хороши. Вот и нахлестывал лошадей.
Летели.
Месили копытами сочные травы заливного луга и отяжелевшие, налившиеся позолотой, колосья пшеницы. Взбивали придорожную пыль.
Лошади проскочили сквозь низкий осинник, за которым проблескивала широкая лента реки. Пошли по воде, и брызги разлетались, как некогда монеты, щедро разбрасываемые рукой Янгара. И только миновав излучину, Кейсо позволил лошадям перейти на шаг. Нынешние места были знакомы ему.
Кейсо спешил.
Но и в спешке не позволил себе беспечности. Остановившись в низине, поросшей мелкой жесткой осокой и ежовником, который шелестел, предупреждая о незваных гостях, Кейсо перерезал веревки, что удерживали Янгара в седле.
То ли удар его был силен, то ли мальчишку приступы измотали, то ли крови он потерял слишком много, но Янгар сполз с седла. И Кейсо едва успел его подхватить.
— Ты… — веки дрогнули.
— Я, бестолочь ты этакая. Кто еще? — Кейсо кинул плащ Янгара на землю. Благо, лето, теплая, ночь перебудется, а на утро, глядишь, мальчик отойдет.
Он выносливый.
Янгар лег на плащ и, поморщившись, попытался избавиться от подранной куртки.
— Погоди, — Кейсо снял седельные сумки. — Сейчас я тобой займусь. Ну вот объясни мне, глупому, зачем ты на медведя полез?
— Медведицу, — уточнил Янгар, болезненно щурясь.
— Какая разница?
— Большая. Медведицы хитрее.
— Ну если так…
Кейсо быстро сложил костерок из сосновых шишек и тонких, пропитанных смолой, веточек. И крохотный походный котелок наполнил мутноватой водой из ближнего ручья. Достал сумку с травами. И кисет, в котором не табак хранил, но тонкие иглы да шелковые нити.
Мальчик часто себя ранил.
— Тем более, — Кейсо присел рядом. — Если хитрее… надо оно тебе было?
Молчит, упрямец.
Всегда был с норовом, и год от года ладить с Янгаром становилось все сложней. И бывало так, что Кейсо всерьез подумывал о том, чтобы уйти, да всякий раз останавливался: он успел привязаться к мальчику. Да и тот Кейсо любил. Так, как умел.
Не его вина, что Янгхаара Каапо любить не учили.
А может и к лучшему, не так болеть будет, когда узнает про жену. И стоило подумать о ней, как Янгар спросил:
— Аану…
— Ее нет. Пей.
Янгар мотнул головой и попытался оттолкнуть руку.
— Не дури, — сунув горлышко фляги меж стиснутых губ, Кейсо велел: — Пей.
Во фляге был бальзам на семи десятках трав, горький, едкий, оставляющий мерзкое послевкусие, но меж тем весьма полезный.
— Воняет, — пожаловался Янгар, пытаясь отдышаться. Воздух выходил со свистом, тяжело, но на губах не было кровавых пузырей, что само по себе радовало.
— Зато помогает, — Кейсо отложил флягу.
Костерок уже разгорелся, и вода закипела. В седельной сумке нашлась запасная рубаха, которую Кейсо деловито разрывал на полосы. Он знал, что мальчик ждет рассказа, но медлил.
— Аану? — Янгар облизал губы.
На лбу его выступила испарина. Но невзирая на боль, Янгар сел и, схватив Кейсо за руку, повторил вопрос:
— Что с ней?
— Она мертва, — и Кейсо, попросив у богов прощения за ложь, которая во благо, сказал: — Она была мертва, когда ты появился. Сломала шею. Неудачное падение… несчастный случай… это бывает.
Янгар не шелохнулся и руку не отпустил. Сжал крепче.
— Я похоронил ее там.
— А медведь?
— Он ушел.
Поверит ли? Поверил.
Вымотался. И держится на одном упрямстве, потому и не задает больше опасных вопросов. И ладно… Девочку, конечно, жаль, но… с этого упрямца хватит дури вернуться к оврагу. И попасть под удар. Ерхо Ину только рад будет.
Янгар позволил себя уложить. И лежал тихо, когда Кейсо ощупывал ребра — два явно были сломаны и еще несколько треснули. Янгар не шелохнулся, и когда длинная игла, прокаленная над пламенем, пробила кожу. Раны от медвежьих когтей были неглубоки, но длинны, и шить пришлось много. А поверх швов Кейсо выкладывал аулерскую белую мазь, жгучую, как пламя, и подобно пламени заразу выбирающую.