Звездный десант - Хайнлайн Роберт Энсон 12 стр.


«Глаза» и «уши» также не отвлекают внимания. В полевом скафандре три канала связи. Тот, что используют для передачи секретной информации, очень сложный, там как минимум две частоты, и они меняются под контролем цезиевых часов, синхронизированных до микро-микросекунды с часами на другой стороне,— но все это не твоя головная боль. Нужен тебе канал А для связи с командиром отделения — кусаешь загубник один раз, нужен канал Б — кусаешь два раза, и так далее. Микрофон закреплен у горла, на ушах — наушники, ты только говори. Кроме того, по обеим сторонам шлема внешние микрофоны позволяют слышать, что творится вокруг, как будто на голове у тебя и вовсе нет шлема. А еще можно приглушить назойливых соседей и не пропустить команды от командира взвода.

В шлеме датчиков давления нет, поэтому голову — челюсти, подбородок, шею — используешь для управления, скажем, радарами, а руки свободны для боя. Подбородок управляет визуальными обзорными дисплеями, челюсть отвечает за звук. Приборы расположены над головой и за ней, но за ними наблюдаешь в зеркало, укрепленное перед лбом. Из-за этого шлема ты похож на гориллу-гидроцефала, но, если повезет, противник не проживет столько, чтобы успеть обидеть тебя этим сравнением. А радары и дисплеи — вещь необходимая.

Если тряхнуть головой, точно лошадь, на лоб поднимется инфравизор, тряхнешь еще раз — опустится на глаза. Выпустишь из рук ракетомет — скафандр сам уберет его на место, пока он снова не понадобится. Обсуждать подачу воды, воздуха, работу гироскопов и так далее — суть одна и та же: сделать все, чтобы оставить твои руки свободными для работы.

Разумеется, требуется некоторая подготовка, чтобы овладеть всеми премудростями боевого скафандра. Тренируешься, пока не доводишь движения до автоматики, вроде чистки зубов. Но для того чтобы просто надеть доспех и двигаться в нем, особо ничего не требуется. Прыгать учишься, потому что прыжок получается более высоким, более быстрым, более дальним и в воздухе остаешься гораздо дольше. Учишься ориентироваться, дополнительные секунды в воздухе тоже можно использовать, а секунды в бою бесценнее бриллиантов. Прыгая, можно отыскать цель и навестись на нее, выстрелить, переговорить с соседом, перезарядить оружие, решить, прыгать ли еще раз без приземления, заставив двигатели сработать еще раз.

Но в общем и целом боевой доспех практики не требует. Он делает все, что и ты, только лучше. Все, кроме одного — в нем нельзя почесаться. Если я отыщу скафандр, который позволит мне поскрести меж лопаток, я женюсь на нем.

Существует три типа боевых скафандров мобильной пехоты: полевой, командный и разведывательный. У разведки доспехи пошустрее и позорче, но легче. Командирские быстро бегают и выше прыгают, связь в них раза в три лучше прочих, оборудования на них больше, инерционная система опять же. А полевые — это для тех парней, что с сонным видом торчат в строю.

Как я уже говорил, я влюбился в боевые скафандры, несмотря на то что первое знакомство стоило мне вышибленного плеча. Каждый день, когда мое отделение отправлялось на занятие с доспехами, был для меня праздником. В день, когда я дал промашку, я носил условные сержантские нашивки, потому что изображал командира условного подразделения, и был вооружен условным ядерным оружием, которым должен был воспользоваться в условной темноте против условного противника. Вот в этом и загвоздка; все условное, а от тебя требуют, чтобы ты действовал, как в реальности.

Мы отступали — то есть «продвигались в направлении тыла»,— и кто-то из инструкторов вырубил энергию в скафандре одного из наших ребят, превратив его в беспомощного раненого. По установке мобильной пехоты я послал к нему на выручку и заважничал, потому что отдал приказ раньше, чем мой второй номер догадался сделать то же самое. А затем вернулся к выполнению боевой задачи, которая заключалась в запуске ракет с условными ядерными боеголовками, чтобы обескуражить нашего условного противника.

Наш фланг никуда не спешил; предполагалось, что я выстрелю так, чтобы никто из своих не пострадал от взрыва, но достаточно близко, чтобы обеспокоить противника. И все это, разумеется, бегом. И передвижение, и наши действия были оговорены заранее (мы же все были еще зеленые), варьироваться могли только потери.

Установка требовала от меня, чтобы я по радару определил точное месторасположение наших солдат, которых могло зацепить взрывом. Но надо было пошевеливаться, а я еще не слишком ловко читал показания. Я смухлевал всего лишь чуточку — поднял инфравизор и глянул невооруженным глазом при свете дня. Места было предостаточно, только одного из ребят дернуло торчать по соседству в половине мили от меня, а у меня в арсенале всего-то и была учебная ракета, не способная ни на что, кроме дыма. Я прикинул расстояние до цели, вынул ракетомет из-за спины и нажал на гашетку.

Затем прыгнул дальше, довольный собой — не потерял ни секунды.

А потом, еще в воздухе, у скафандра отключили энергию. Повреждений никаких, все отключается с задержкой, и приземлиться можно благополучно. Вот я и приземлился, и там застрял, сидя на корточках, поддерживаемый только гироскопами, но двигаться дальше не способный. Как двинешься, если вокруг тебя тонны металла, а энергии нет?

Я принялся ругать себя, я как-то не предполагал, что в потери переведут меня, когда предполагается, что я главный. Черт, дерьмо, вот ведь гадство какое, и прочие комментарии.

Следовало знать, что сержант Зим глаз не спустит с командира отделения.

Вскоре он прискакал лично и провел со мной приватную беседу, в которой предположил, что, возможно, я сгожусь для мытья полов, раз слишком глуп, неуклюж и беспечен для грязных тарелок. Он обсудил со мной мое прошлое и вероятное будущее, выдал еще кое-какие соображения, которых я не хотел бы услышать. Закончил он речь невыразительно и скучно:

— Тебе бы понравилось, если бы полковник Дюбуа увидел твои художества?

Затем он ушел. Я ждал на корточках почти два часа, пока не просигналили окончание учений. Скафандр и еще недавно легкие, как перышко, настоящие сапоги-скороходы, сейчас сжимали меня, точно «железная дева». В конце концов за мной вернулся сержант, восстановил энергию доспеха, и мы вместе поскакали на предельной скорости в штаб.

Капитан Франкель был менее многословен, но мне хватило.

Потом он сделал паузу и добавил тем скучным голосом, который офицеры приберегают для зачитывания статей устава и уложений:

— Можете требовать разбирательства вашего дела трибуналом, если хотите. Что скажете?

Я сглотнул и ответил:

— Никак нет, сэр! Не хочу!

До этой секунды я плохо представлял, в какую историю влип.

Капитан Франкель, похоже, перевел дух.

— Тогда посмотрим, что скажет командир полка. Сержант, проводите арестованного.

Мы в скоростном порядке отправились инстанцией выше, там я впервые лицезрел комполка и к тому времени пребывал в убеждении, что трибунала мне не избежать. Но я очень хорошо запомнил, как Тед Хендрик сам себе устроил неприятности; я ничего не сказал.

В общей сложности майор Мэллой сказал мне четыре слова. Выслушав рапорт сержанта Зима, он произнес первые два:

— Это так?

— Так точно, сэр,— ответил я, на чем мое участие в разговоре завершилось.

— Есть смысл его спасать? — обратился майор Мэллой к капитану Франкелю.

— Думаю, да, сэр,— сказал капитан.

— Тогда ограничимся административным наказанием,— майор повернулся ко мне.— Пять плетей.

Что ж, ждать меня не заставили. Через пятнадцать минут врач осмотрел меня, начальник охраны обеспечил меня специальной рубашкой, которую можно было снять, не снимая наручников,— она застегивалась на молнию на спине. Как раз прозвучал сигнал к построению. Все происходило будто бы не со мной... потом я понял, что так бывает, когда перепуган до смерти. Как в ночном кошмаре...

Зим вошел в палатку, едва отзвучал сигнал. Он только глянул на начальника охраны — капрала Джонса,— и тот исчез. Зим подошел ко мне, сунул что-то в руку.

— Прикуси,— негромко посоветовал он.— Помогает. Я знаю.

Это был резиновый загубник, которым мы пользовались во время тренировок по рукопашному бою, чтобы зубы не повредить. Зим ушел. Я сунул загубник в рот. Затем меня заковали в наручники и вывели наружу.

Зачитали приказ: «...за преступную халатность в учебном бою, которая в боевых условиях повлекла бы за собой гибель товарища». Потом с меня сорвали рубашку и привязали к столбу.

Вот что странно: наблюдать за поркой гораздо труднее, чем быть выпоротым самому. Я не утверждаю, что это пикник. Так больно мне еще никогда не было, а ожидание между ударами было хуже самих ударов. Но загубник действительно помог, и единственный мой вскрик никто не услышал.

А вот вторая странность: после никто даже словом не напомнил, даже другие рекруты. Зим и другие инструктора обращались со мной по-прежнему. С того момента, как доктор смазал мне спину мазью и велел возвращаться на службу, все закончилось. Я даже сумел немного поесть и сделал вид, что участвую в общей болтовне за столом.

И еще кое-что об административных наказаниях: в личных делах они не остаются. Записи о них уничтожаются по окончанию тренировок, и ты начинаешь с чистого листа. Остается единственная отметка.

Ты сам никогда не забудешь.

Наставь юношу при начале пути его: он не

уклонится от него, когда и состарится.

Были у нас еще и порки, но всего несколько. И только Хендрика в нашем полку выпороли по приговору трибунала, остальных, как и меня, наказали в административном порядке. И каждый раз приходилось за разрешением обращаться на самый верх, к командиру, что, мягко говоря, у офицеров энтузиазма не вызывало. И даже тогда майор Мэллой предпочитал вышвыривать провинившегося за «недостойное поведение», чем ставить его к позорному столбу. В каком-то смысле порку можно было рассматривать как своего рода комплимент; она означала, что старшие по званию думают, что со временем ты станешь солдатом и гражданином.

Я единственный получил по максимуму; остальные обошлись тремя ударами. Никто не был ближе меня к штатской одежде, но я проскочил. И это было чем-то вроде поощрения. Не пожелал бы я никому такого поощрения.

Но был у нас случай много хуже, чем с Тедом Хендриком,— из настоящих. Однажды на месте позорного столба установили виселицу.

Однако все по порядку. К армии этот случай отношения не имел. Преступление было совершено за пределами лагеря Карри, а офицер, который направил этого парня в мобильную пехоту, должен был висеть вместо него.

Парень дезертировал через два дня после прибытия в учебку. Нелепо, конечно, но в его случае все было нелепо. Почему он просто не уволился? Естественно, дезертирство значится в списке «тридцати одного способа расшибиться», но армия не карает его смертью, если только не присутствуют особые обстоятельства, скажем «перед лицом врага» или еще что-нибудь, превращающее дезертирство из слишком оригинального способа уволиться в преступление, которое не может остаться безнаказанным.

Армия и пальцем не шевелит, чтобы отыскать дезертира и вернуть его. И в этом есть смысл. Мы все — добровольцы, мы в мобильной пехоте, потому что хотим здесь быть, мы гордимся, что мы — пехотинцы, а пехота гордится нами. Если кто-то так не думает, от мозолистых пяток до волосатых ушей, я не хочу, чтобы он прикрывал мой фланг, когда начнутся неприятности. Если меня пришибут, я хочу, чтобы рядом были ребята, которые меня вытащат, потому что они — мобильная пехота, и я — мобильная пехота, и моя шкура значит для них ровно столько же, сколько собственная. Мне не нужны псевдовояки, поджимающие хвост и ныряющие в кусты, едва потянет порохом. Уж лучше никого за спиной, чем этот так называемый солдат, лелеющий свою исключительность, так называемый синдром призывника. Так что если они побежали, пусть бегут; ловить их — пустая трата времени и денег.

Правда, чаще всего они возвращаются сами, хотя порой этот процесс затягивается, и в таком случае армия устало позволяет им получить пятьдесят плетей и отпускает на все четыре стороны. Полагаю, нервная работенка — быть беглецом, когда никто, ни гражданские, ни военные, ни даже полиция, тебя не ищет. Злодей бежит, пока нет погони. Велико искушение вернуться, получить свои шишки и дышать свободно.

Но этот парень сам не вернулся. Он отсутствовал четыре месяца, и я всерьез сомневаюсь, что рота вспомнила бы его, ведь он пробыл с ними всего пару дней. Он был именем без лица, неким Диллингером Н.Л, которого выкликали на поверке и каждый раз получали в ответ: «Находится в самовольной отлучке!».

Но потом он убил маленькую девочку.

Местный суд судил его и вынес приговор, но, установив личность, выяснил, что обвиняемый находится на военной службе. Пришлось сообщить в департамент, и наш генерал вмешался в дело. Парня вернули к нам, потому что воинский кодекс в этом случае стоит выше гражданского.

Зачем генерал помешал им? Почему не позволил местному шерифу выполнить свою работу?

В порядке «преподания нам урока»?

Вовсе нет. Думаю, что у генерала и в мыслях не было, что кто-то из его ребят нуждается в подобном уроке, чтобы понять, что нельзя убивать маленьких детей. И сейчас я твердо убежден, что он уберег бы нас от этого зрелища, если б мог.

И мы выучили урок, хотя тогда никто об этом нас не предупредил, и вообще ничего не говорил, пока он не стал нашей второй сущностью.

Мобильная пехота всегда заботится о своих — не важно, каким образом.

Диллингер принадлежал нам, он числился в списках. Даже если он был не нужен нам, даже если ему не следовало среди нас находиться, даже если мы были бы счастливы отречься от него, он принадлежал нашему полку. Мы не могли вышвырнуть его и позволить неизвестному шерифу сделать дело. Если необходимо, мужчина — настоящий мужчина — сам пристрелит свою собаку и не станет искать, кто бы это сделал за него.

Архив полка утверждал, что Диллингер наш, так что забота о нем была нашим долгом.

Тем вечером мы шли по плацу тихим шагом, шестьдесят в минуту (трудно держать шаг, когда привык делать сто сорок), а оркестр играл «Панихиду по неоплаканным». Затем вывели Диллингера, одетого по полной форме, как и все мы, а оркестр заиграл «Дэнни Дивера», пока с провинившегося срывали знаки различия, даже пуговицы и головной убор, оставив его в мундире, который больше не был униформой. Барабаны раскатили непрерывную дробь, а потом все было кончено.

Мы прошли поверку и разбежались по палаткам По-моему, в обморок никто не падал, никого даже не стошнило, хотя ужин съели не все, и я никогда не слышал такой тишины в столовой. Это было жуткое зрелище (так я впервые увидел смерть собственными глазами, как и многие из нас), но не было шока, как с Тедом Хендриком. Нельзя было представить себя на месте Диллингера и сказать: «Это могло случиться со мной». Не считая дезертирства, Диллингер совершил по меньшей мере четыре серьезных преступления. Если бы его жертва осталась жива, он все равно станцевал бы Дэнни Дивера за оставшиеся три — похищение ребенка, требование выкупа, неподчинение властям

Сочувствия к нему я тогда не испытывал, не испытываю и сейчас. Старая истина «Понять все — простить все» — сущая ерунда. Чем больше понимаешь кое-какие вещи, тем усерднее их проклинаешь. Я сберег сочувствие для Барбары Анны Энтуэйт, которую я никогда не видел, и для ее родителей, которые никогда не увидят своей маленькой дочери.

Когда в тот вечер оркестр отложил инструменты, мы объявили тридцатидневный траур по Барбаре — в знак нашего позора. На флаги повязали черные ленты, музыка на парадах не играла, никто не пел на марш-бросках. Только раз я услышал, как кто-то пожаловался, но ему тут же по-дружески предложили в порядке компенсации полный набор синяков и шишек. Нашей вины в происшествии не было, но наш долг — охранять маленьких девочек, а не убивать их. Наш полк был опозорен, требовалось смыть пятно. Мы были обесчещены и таковыми себя чувствовали.

Назад Дальше