То, что она окружала, Маша не могла рассмотреть, но по душе неприятно скребанула кошачья лапа.
— А, может, не стоит? — засомневалась она у дверей. — Нехорошо как-то.
— Ну, Маша! — обиженно проныл Красавицкий.
— Ладно, — вздохнула она. — Только помни, заказ буду делать я. Ты не должен говорить ни слова. Иначе все сразу поймут, что ты не отсюда.
— В зоопарке никто ничего не понял!
— Там ты и не говорил, ты геройствовал. Достаточно тебе было сказать «зоопарк»…
— Все равно, — убежденно изрек Мирослав, — заказ должен делать мужчина. И я думаю, официант меня прекрасно поймет. Даже если я скажу ему: «Парень, давай, сделай мне круто!»
— Он спросит, что тебе сделать «круто». Яйцо в крутую или…
— Не спросит! Спорим на поцелуй?
— Нет. — Маша целомудренно надулась. Однако настроение у нее внезапно улучшилось.
Они беспрепятственно прошли через холл, и проследовали в зал ресторана, гордящегося своими дорогими гардинами и изящною мебелью, фарфоровой посудой и столовым серебром, — переполненный людьми по случаю череды зимних празднеств.
«Постоянными посетителями «Европейской» была местная и приезжая знать», — Маша застыла.
Мир привычно махнул рукой официанту и, залихватски подмигнув своей, мгновенно помертвевшей от ожиданья неизбежного конфуза, даме, произнес:
— Так, парень, давай, сделай мне круто? Понял? — и пренебрежительно сунул тому сторублевку.
— Сию минуту-с, ваше сиятельство! — истерично взвизгнул лакей, хотя ничего сиятельно-княжеского в Мире не наблюдалось.
Впрочем, за сторублевые чаевые, на которые можно было купить …, Мир мог бы претендовать и на «ваше высочество».
— Не извольте беспокоиться! Все будет в наилучшем виде. Устроим вас преотличнейшим образом. Пожалуйте за тот столик, если вашей милости будет благоугодно. Просим. Очень просим! Изумительнейший по красоте бельведер.
Стол стоял в некотором отдалении от других и явно слыл лучшим. Видимо, язык денег люди понимали во все времена, в независимости от степени косноязычья тех, кто их тратил.
— Да за «катеньку», он бы понял тебя и на языке тумбо-юмбо, — весело возмутилась Маша, умостившись за стол, с бельведером. — В «Европейской» обед из пяти блюд по таблоиду «без излишеств» стоил… То есть, стоит сейчас рубль. Один рубль! А ты ему сто дал на чай! С ума сойти можно!
— Верно, — согласился Мир Красавицкий, — сто рублей в 1894, как сто долларов в 1994 — означают: все должно быть на высшем уровне.
— Ты меня обманул!
— Отнюдь. Я доказал тебе, что мог бы прекрасно жить здесь.
— Тебя б все равно считали странным.
— А я б им сказал, что я из Америки!
— Тогда да, — улыбнулась Маша, и нежданно словила на странности себя.
В ее душе снова царил мир и покой, — и виноват в этом был Мир.
Рядом с ним, она чувствовала себя защищенной. Он обнимал ее заботой. Заражал азартом к разгадке,— понимал ее, выбитую из колеи, лучше, чем она сама.
Он заставлял ее улыбаться!
— К слову, что такое бельведер? Звучит неприлично, что-то среднее между биде и бюстгальтером, — выдал ее кавалер.
— Прекрасный вид, — Маша качнула подбородком в сторону окна, у которого поместил их официант. — Хотя, вообще-то, обычно так называется место на возвышенности, с которой открывается чудный вид …
— А ты никогда не задумывалась о том, чтобы остаться жить здесь? — спросил он вдруг, странным образом озвучив ее потаенные мысли.
Маша опустила взгляд в заоконье — в изумительнейший по красоте belvedere на заснеженную Царскую площадь, бездействующий зимний фонтан «Иван», белую гору Царского сада, виноватый или ни в чем невиновный трамвай. Но трамвай не портил сказки.
«Человек погиб…
Я должна это знать?»
«Святки… Рождество. Новый год. Потом Богоявленье».
— Все время, — страстно призналась она Красавицкому. — Я думаю об этом все время, что я здесь.
— Не хочется обратно, да?
— Да.
— И мне тоже не хочется, — сказал Мир. — Мне нравится тут. Всего час, а я уже стал героем.
— И я… В смысле, я здесь совсем не такая, как там. Словно тут, я такая, как надо.
— Ну, так что, остаемся?
— Ты серьезно? — Маша ощупала Мира глазами.
— А почему нет? — дернул плечом тот. — Сама подумай, кто я такой там? Убийца. Сатанист. Кто там ты? Послезавтра ты можешь перестать быть Киевицей. Или, того хуже, погибнешь во время поединка…
«Или того хуже — выживу и вернусь домой, к маме.
…а месяца через четыре все равно придется признаться, что я жду ребенка.
Как она будут кричать… как она будет кричать!
А я даже не смогу ничего объяснить. Ведь сказать, что его отец — Михаил Александрович Врубель, все равно, что…
что…»
— А здесь нас никто не знает, — продолжал Мирослав, — мы можем сойти за семейную пару. Сойти, а не пожениться, — предупредил он отказ. — Навскидку, на полке в вашей башне лежит пачек триста денег, не меньше. В пачке двадцать купюр — сотенными и пятисотенными. По самым-пресамым минимальным подсчетам, это… — Он пошевелил губами, считая. — Больше полумиллиона. С такими деньжищами в Х1Х веке можно так развернуться!
— Они не только мои, — испугалась искуса Маша, — они Катины и Дашины.
— Маш, — весело пожурил он некудышность отмазки, — на хрена им бумажки? В наше время это даже не раритет, а, так, — симпатичный мусор.
Он был прав!
И искус, уже овладевавший ею однажды, подкатил к горлу вновь.
Остаться здесь… забыв про Суд меж Небом и Землей, который они наверняка проиграют, забыв безответное: «Что делать? Куда идти? Как объяснить матери?» Остаться здесь, где она не будет беременной 22-летней студенткой, на которую, помня странный поклон Василисы и Марковны, в институте всегда будут таращится косо, с пристальным непониманием, со злым шепотком. Не станет затюканной собственной матерью матерью-одиночкой, неспособной даже внятно озвучить имя отца.
Ведь здесь, здесь, здесь — в 1894 или -5 году отец ее ребенка еще жив!
И еще неженат! Еще два года, как неженат!
Осознание окатило Машу пожаром.
Она замерла, пытаясь унять дрожь в руках, побороть набросившуюся на нее непреодолимость желания, с криком вскочить из-за стола, забрать у Мира все деньги и бежать-бежать-бежать, ехать туда, где он — жив!
Конечно, сейчас, в 1894 или -5 году, она вряд сможет объяснить Мише Врубелю, как ей удалось забеременеть от него — в 1884-ом… Но он вспомнит ее! Он помнил ее всю жизнь. Он любит ее! Он, по-детски искренний, добрый, бесконечно склонный к самопожертвованию примет ее и с «чужим» ребенком! Он обвенчается с ней во Владимирском.
Потому что здесь…
«Как я не подумала раньше? Здесь…»
Здесь, в 1894 или — 5-ом, она — не Киевица! А, значит, может войти в свой, самый любимый, Самый Прекрасный в мире Владимирский собор, позабыв про свою «нехорошесть», неприкаянность, проклятость…
Позабыв про папу? Про Мира? Нарушив, данное ему обещание? Ведь, будучи не Киевицей, она не сможет его расколдовать, а, будучи с Мишей, не сможет быть с ним.
Забыв про Город? Киев, которому угрожает опасность?
Нет.
Нет…
«Может, потом?»
— Стоп! — с облегчением отогнала искушение она. — Какое жить? Мы же упремся в революцию. А это все, — конец. Киев горел 10 дней, людей убивали на улицах только за то, что у них пенсне на носу. А потом, первая мировая война, вторая мировая, голод 33 года…
— Да, — озадаченно выдохнул Мир. — Я и забыл. Но мы можем уехать в Париж.
— Нет.
В Париж Маша не хотела, и потому достала из ридикюля журнал «Ренессанс», порадовавшись, что его бумажная, стилизованная под ретро обложка, идеально соответствует месту и времени.
Итак: «В Царский сад, с его пышными клумбами…»
Мир замолчал, терпеливо пережидая пока Маша преодолеет статью.
…Наверное, в саду выступал бродячий цирк или зверинец, потому что с Аней и ее сестренкой Рикой (Ириной) произошло страшное приключение. Они попали в загородку с медведем.
В ушах зазвучал протяжный вороний крик. Женский: «Сделайте же что-нибудь!»
— Все по наивысшему разряду! — перекрыл его угодливый тенор. — Лучшие блюда a la carte! Пожалуйте-с, ваше сиятельство, филейчики из дроздов. Прелесть как хороши!
Карамельный лакей смотрел на Мира, с таким обожанием, точно был страстно влюблен в него последние двадцать пять лет.
«Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы», — так вспоминала об этом Анна Андреевна.
«Любопытно. Получается, что…»
— Перепела по-генуэзски, извольте-с! И, специально для обворожительнейшей дамы, яйца-кокотт с шампиньоновым пюре. Поистине замечательные!
Дама попыталась отвесить невнятный благодарный кивок и приметила еще одну даму, за столиком поодаль. Дамочка глядела на Машу с прожорливой завистью. Хоть вряд ли прожорливость относилась к шампиньонам, скорее — к несказанно красивому Миру.