Я поднял голову и посмотрел в ту же сторону, куда таращился перед падением Чегай: невидимая с того направления, откуда мы пришли, вверх, на следующую террасу, уходила самая настоящая узкая горная тропа. Но сейчас это уже не имело особого значения. Я размотал рапсан с левой ноги парнишки, сложил и подсунул ему под голову. Он тихонько застонал, не приходя в себя. Засранец, нашел когда калечиться. Застряли мы, похоже, надолго.
Наверное мне, как честному-благородному-воспитанному человеку, нужно было сидеть рядом с Чегаем и вытирать пот с его лба, но свидетелей вокруг не было, а потому я плюнул на мораль и решил посмотреть, куда же ведет сия тропинка.
Самым интересным было не то, куда там она убегает на следующей «ступеньке» горы, а то, что она делает здесь. Ведь тропинка не ручей, она не может появляться под кустом и убегать вдаль, она ведет откуда-то и куда-то. И ее начало и конец обычно представляет интерес для людей, тропу проложивших. Именно поэтому я не полез наверх, а пошел вдоль стены по узенькой извилистой дорожке, вытоптанной в твердом камне. Местами она была полностью засыпана булыжниками, местами чистая, как Невский проспект перед выборами, но никуда не исчезала, уверенно петляя и не удаляясь далеко от обрыва.
Терраса постепенно сужалась. Стало понятно, что это всего лишь широкий карниз на теле горы, а основной скальный массив уходит дальше, плавно закругляясь и ограничивая долину охотничьего поселка со стороны Голодного Поля. Снизу доносился легкий, тепловатый запах болотной сырости, который только колыхался от слабого ветерка. Солнце перевалило зенит, и под его лучами ярко поблескивали искрами острые грани на камнях вдоль тропинки. Вдруг я понял, что эти грани, эта заточка — рукотворные…
И тут прямо передо мной вырос дракон.
* * *
В детском доме на Новоизмайловском проспекте меня ждали. Мужчина лет сорока в драповом пальто примерно такого же возраста, с баяном под мышкой, и шестеро ребятишек в разноцветных болоньевых куртках. Я не торопясь подрулил к дому, раскачиваясь на ямах дворового проезда, как ботик Петра первого на волнах Финского залива.
— Вы из одиннадцатого интерната? — поинтересовался баянист, приоткрыв салонную дверь.
Я кивнул.
— Садимся! — скомандовал он, обернувшись к детям, и первым развалился на переднем сидении.
Детишкам оказались примерно лет по десять, и на вид они были… Не знаю, насколько можно применять слово «дебильные» по отношению к больным детям. Уж слишком привычно оно стало в качестве ругательства. Всю поездку они — сидели тихо, как мышки, втянув голову в плечи, слегка пригнувшись и только испуганно водили глазами по сторонам. Такую позу я видел только раз в жизни — у соседского кастрированного кота, когда его первый раз в жизни вынесли на улицу. Чувствовал я себя в одной машине с ними чертовски неуютно. Вдобавок ко всему, сломался омыватель, а без него на осенних питерских дорогах лобовое стекло замызгивается в течении пяти минут. Пришлось несколько раз останавливаться у крупных луж и мыть стекло вручную. Поэтому, сдав детишек на руки Галине Павловне, я тут же полез под капот.
Дело оказалось с одной стороны в сущем пустяке — перетерлась пластиковая трубочка от бачка к распылителю, с другой стороны — где новую взять? Сдернув трубку, я сунул ее в карман и потрусил к Грише Капелевичу.
Этот гений зубного мастерства сидел в своем кабинете за столом и читал «Агату Кристи».
— Привет, Григорий! Чего делаешь?
— Пытаюсь использовать духовную пищу в качестве закуски, — вдумчиво ответил он, извлек из ящика стола открытую банку водки, сделал большой глоток и перелистнул страницу.
— И как получается?
— Водка воспринимается хуже, а Агата Кристи — лучше. Хочешь попробовать?
— Я за рулем. У тебя не найдется такой вот трубочки?
Гриша вдумчиво осмотрел порыв, понюхал его, а потом брезгливо отстранил.
— Сколько угодно. Только не у меня.
— А где?
— Галину Павловну знаешь? Главврача нашего?
— Знаю.
— Подойди к ней, попроси старую капельницу. Она сейчас в третьем отделении. В смысле — Галина Павловна. Там концерт в холле.
Найти концертную площадку труда не составило — именно оттуда доносился вой баяна. Не хочу сказать ничего плохого о баянисте, но инструмент его совершенно утратил всякие музыкальные способности, и позволял почувствовать только ритм мелодии. Ритм оказался русского народного танца. И под него на площадке посреди холла кружились детишки. Без курток они выглядели намного пухлее, чем в автобусе, вдобавок на них напялили цветастые сарафанчики и платки. По-поросячьи блестя глазами и оскалившись в улыбках, они слегка подпрыгивали, двигаясь по кругу, одну руку поставив на пояс, а другую, с ярко-оранжевым носовым платком, задрав над головой. А вокруг сидели на стульях или стояли наши старички и бабульки, в бесцветных поношенных халатах, кое-кто в облезлых кофтах, в драных шерстяных носках. Они смотрели, склонив с интересом головы, тихонько хлопали в ладоши, покачивались на месте…
В горле зародился комок — все это напоминало один из дурных фильмов Феллини, активно разбавленный отечественной чернухой.
— Улыбайся… — донесся тихий шепот. Я обернулся. Галина Павловна придвинулась поближе и злобно прошипела — Да улыбайся же, идиот!
* * *
— Извините, что я вас так… обругала, — положила Галина Павловна руку мне на плечо, как только мы высадили детишек у их интерната.
— Да ладно, — попытался отмахнуться я.
— Нет не ладно, — тут же возмутилась Галина Павловна, — Вы просто не понимаете! Это же праздник! У них такое бывает раз в месяц! А вы стоите с таким видом, словно лягушку поглотили.
— Зрелище было, надо вам сказать, как на рисунках Франциско Гойи, — попытался защититься я.
— Вы не понимаете! — еще больше разгорячилась главврачиха. — Вы хоть можете себе представить, каких трудов стоило научить этих детей танцевать?! Это радость для них громадная, что смотрят их выступление, что хвалят. А наши старички? Они же вечно в четырех стенах, один телевизор на отделение. Да и не все, буду честной, уже способны понять, что показывают по телевизору. Они же старики! У них у всех процессы необратимые в мозгу…
— У всех? — ужаснули, к стыду моему, не чужие страдания, а перспектива стать таким же с возрастом.
— Нормальные дома спокойно живут, а к нам попадают те, кто сам прожить не может. Во всей больнице у меня только одна бабулька с ясным, живым умом. Обидно за нее — такой интеллект, и полный, паралич тела. Единственная отдушина — это такой вот концерт. Хоть какое-то разнообразие в жизни, отдохновение. Может это и не лучшие артисты были, но ведь они были! А других к нам не заманишь. Всем миллионы подавай. В нашей стране кроме Кобзона и Розенбаума ни один артист бесплатно не выступает. Так ведь и они в нашу дыру не поедут, им аудитория нужна. А пригласить пусть самого захудалого певца — денег стоит. Чего там говорить, меня из отпуска вызвали, пришлось деньги вернуть в кассу. Да еще с доплатой.
— Как это?
— Когда я уходила, мне отпускные начислили по старым тарифам, а за время отпуска тариф подняли. Пришлось возвращать отпускные по новому окладу.
— Что за бред?!
— Ты это главбуху докажи. Она считает, что все правильно.
— Скандалить надо было!
— А ты много скандалишь? Всему интернату три месяца не платили. Так что, бросить старых людей, и уйти в ларьки торговать? Кто с ними останется? — Галина Павловна вздохнула. — У нас святые люди работают. Святые.
— Но нельзя же молчать, когда обворовывают в наглую?!
— Другим всегда легко советовать. Ты сам сходи в бухгалтерию, и потребуй свою зарплату. А потом уже мне советовать будешь.
— И схожу. Сегодня же, — ляпнул я, как всегда, не подумавши. Ведь мне, в отличие от прочего, «святого» коллектива, помимо зарплаты доставались еще и деньги от «халтуры». Машина, она всегда водителя прокормит. Так что бунтовать мне, честно говоря, смысла не имело. Только приключения на одно место искать. Но к главбуху я все же пошел. Из принципа.
Деньгами нашего дома престарелых распоряжалась Наталия Викторовна, дородная тетка, испытывающая странную любовь к махровым свитерам. Носила их даже летом. Когда я вошел, она занималась расчетами на калькуляторе. Край столешницы тонул глубоко в рыхлом животе, а необъятные груди покоились на столе. Ко мне она даже не повернулась.
— Когда зарплату будут давать, Наталия Викторовна?
— Когда мэрия деньги переведет, — сухо ответила она.
Все. Разговаривать больше не о чем. И тогда я поступил так, как всегда поступают люди, не зная, что им делать — стал орать:
— Какого черта! Три месяца денег не дают! Мне что, обои дома жрать?! Еще машину ремонтируй! Когда деньги отдадите?!
— Да нету денег, ты понимаешь?! — соизволила она оторваться от калькулятора. — Никому не дают! И нечего тут орать! Пошел вон отсюда!
— Сама пошла! — еще громче заорал я. — Мне твоими криками брюхо не набить! Я жрать хочу! У самой серьги золотые по килограмму, а мы с голоду пухнем!
— Ты сперва мужа заведи! Который подарки такие дарит! Потом чужие разглядывай! — она тоже перешла на крик, но получалось у нее плохо, с одышкой. Вот когда он сказывается — сидячий образ жизни.
— Ты мне басни не трави! Деньги давай!
Тут дверь отворилась, и в кабинет главбуха заглянул Сергей Михайлович.
— Что у вас за вопли?
— Дома жрать нечего, а получки не дают! — еще громче от неожиданности заорал я. Директор аж шарахнулся назад за дверь, и оттуда спросил: