Дом излучал теплоту и сияние, как может сиять только этот дом, с его многочисленными зеркалами и окнами, выходящими на все стороны света. В том и заключалась гениальность этого коттеджа, что, стоя в столовой – вот как я теперь, – через открытые двери и окна можно было видеть все, что происходит вокруг, хотя по большей части взгляд утыкался в раскачивающиеся на ветру деревья. Как здорово, что в доме чувствовался такой простор.
Был заказан обильный ужин. Приехали знакомые официанты. Еще какая-то женщина, прославившаяся своим шоколадным тортом. А вот и Лакоум – стоит руки за спину и насмешливо поглядывает на черного бармена в безукоризненном костюме. Через какое-то время, однако, Лакоум непременно с ним подружится: он без труда находил общий язык с людьми – по крайней мере с теми, кто мог его понять.
В ходе вечера он улучил минутку и так бесшумно подкатил ко мне, что я перепугалась.
– Хотите чего-нибудь, босс?
– Нет, – ответила я с легкой улыбкой. – Только не напивайся сразу.
– Босс, это не смешно, – сказал он, отплывая в сторону с хитренькой усмешкой.
Мы собрались вокруг длинного и узкого овального стола.
Розалинда, Гленн, а также Катринка, две ее дочери и муж и множество наших родственников ели с жадностью, держа тарелки в руках, потому что стульев на всех не хватило. Мои родственники легко сошлись с общительным семейством Вольфстанов.
Карл умолял этих родственников не навещать его, когда дело уже близилось к концу. Даже когда мы поженились, он знал, что болен, и не захотел праздновать свадьбу на широкую ногу. И теперь, когда его мать снова отправилась в Англию и все было сделано, эти Вольфстаны – как один с ясными лицами, с приятной внешностью, имеющие явно немецких предков, – выглядели чуть удивленными, как обычно выглядят те, кто просыпается после глубокого сна. Тем не менее среди изысканной и прекрасной мебели, которую купил для меня Карл, – стульев на гнутых ножках, перламутровых столиков, инкрустированных комодов и столов, потертых от времени подлинных обюссонских ковров, таких тонких, что казалось, ходишь по бумаге, – они смотрелись совершенно естественно и вели себя свободно и непринужденно.
Вся эта роскошь была в стиле Вольфстанов.
Они все были при деньгах. Они всегда владели домами на Сент-Чарльз-авеню. Их предками были богатые немцы, поселившиеся в Новом Орлеане еще до Гражданской войны и заработавшие огромные деньги на сигарах и пиве. Задолго до того, когда на наше побережье высадилась многочисленная оборванная братия, гонимая «картофельным голодом», – изможденные ирландцы и немцы, которые были моими предками. Вольфстаны же владели собственностью в лучших районах и являлись хозяевами известных магазинов и фирм.
Моя кузина Сара сидела, уставившись в тарелку. Это была младшая внучка кузины Салли, на руках которой умерла моя мать. Я не могла себе это представить. Сара в то время еще не родилась. Другие кузены из семейства Беккер, а также те, что носили ирландские фамилии, выглядели несколько недоуменными среди окружающего блеска.
Весь день дом казался мне удивительно красивым.
Я то и дело поворачивалась, чтобы поймать отражение толпы в огромном зеркале во всю стену – оно висит как раз напротив входной двери и в нем хорошо видно все пространство, отведенное для гостей.
Зеркало старое; моя мать его очень любила. Я никак не могла перестать думать о ней, мне несколько раз приходило в голову, что она была первой, кого я по-настоящему глубоко ранила и подвела, именно она, а не Лили. Я ошиблась в расчетах, ужасно ошиблась. Это была ошибка длиною в жизнь.
Я сидела, погрузившись в раздумья, иногда шептала абсолютную чушь – только для того, чтобы отбить у людей всякую охоту заговаривать со мной.
Мне никак не удавалось прогнать воспоминания о том, как мать в последний раз покидала этот дом: отец повез ее к ирландской крестной и кузине, хотя ей совершенно не хотелось жить с ними. Она не желала, чтобы ее позорили. У нее был очередной запой, а мы не могли за ней присматривать в то время, потому что у Катринки, восьмилетней девочки, случился перитонит и, как я узнала позже – тогда мне, конечно, подобное и в голову не могло прийти, – она умирала в больнице.
Разумеется, Катринка выжила. Иногда я спрашиваю себя, не повлиял ли тот факт, что она пропустила смертный час нашей матери – а случилось это как раз, когда она была прикована к постели своей долгой и тяжелой болезнью, – так вот, я себя спрашиваю, не из-за этого ли она выросла такой надломленной, вечно во всем сомневающейся. Нет, лучше не думать сейчас о Катринке.
Ее сомнения словно тяжелое ярмо на моей шее. Я знала, о чем она шепчется по углам с гостями, но мне было все равно.
Я вспоминала, как отец вел мать по боковой дорожке на Третью улицу, а она умоляла не отвозить ее к тем родственникам. Она стыдилась предстать в таком виде перед любимой кузиной Салли. А я даже не подошла попрощаться с ней, поцеловать, сказать хоть слово! Мне было тогда четырнадцать. Уже не помню, почему я оказалась на дорожке в тот момент, когда отец выводил ее из дома. Никак не могу припомнить, но ужас произошедшего не оставляет меня: она умерла в окружении своих родственников:
Салли, Пэтси и Чарли. И хотя она любила их, а они любили ее, рядом с ней не было ни одного из нас!
Мне показалось, что я вот-вот перестану дышать.
Гости слонялись по просторному коттеджу, выходили на террасу. Как хорошо все-таки, что, хоть и с опозданием, они собрались здесь ради меня. Мне нравился блеск отполированных комодов и матовое сияние бархата стульев с высокой спинкой, которые Карл понаставил повсюду.
Когда-то по распоряжению Карла старый паркет покрыли несколькими слоями лака. С потолка свисали огромные люстры баккара, которые отец отказывался продавать даже в те дни, когда у нас «ничего не осталось».
Ужин сервировали серебром Карла. Нашим серебром – стоило мне, наверное, сказать, раз я была его женой и он купил этот узор специально для меня. Узор называется «Разоружающая любовь» и впервые был изготовлен в самом начале века фирмой «Рид и Бартон». Старая фирма. Старый узор. Даже новые изделия тщательно выгравированы, как в старину. Какое-то время тому назад этот узор вышел из моды у невест. Теперь можно было купить только новые или старые изделия. У Карла хранились целые сундуки серебра, которое он коллекционировал.
Это один из редких узоров, изображающих фигуры в полный рост, в данном случае – красивую обнаженную женщину, которую можно было найти и на самых маленьких, и на самых больших предметах.
Мне нравилось это серебро. У нас его было больше, чем мы могли использовать, потому что Карл неустанно собирал самые разнообразные серебряные изделия. Мне хотелось предложить гостям, чтобы каждый выбрал себе по одному предмету в память о Карле, но я промолчала.
Я ела и пила только потому, что, когда этим занимаешься, можно меньше говорить. Но кусок не лез в горло. Мне это казалось чудовищным предательством.
Точно так же я себя чувствовала после смерти моей дочери Лили. Похоронив ее далеко отсюда, в Окленде, на кладбище Святой Марии, мы отправились с родителями Льва перекусить и чего-нибудь выпить. Я тогда тоже все время давилась. Ясно помню, что поднялся ветер и принялся раскачивать деревья, а я все никак не могла перестать думать о Лили, лежащей в гробике.
Лев казался тогда сильным, храбрым и красивым со своей длинной развевающейся шевелюрой, этакий дикарь-поэт-профессор. Он велел мне есть и помалкивать, а сам поддерживал разговор с убитыми горем родителями, время от времени обращаясь и к моему отцу, который говорил очень мало или вообще отмалчивался.
Катринка любила Лили. Теперь я вспомнила! Как я могла забыть? Подло с моей стороны забыть такое! И Лили очень любила свою красивую светловолосую тетю.
Катринка тяжело пережила смерть Лили. Фей – великодушная милая Фей – была напугана болезнью и смертью Лили. Но Катринка всегда находилась рядом – в больничной палате, в коридорах, – переживая всем сердцем, готовая прийти по первому зову. Это были калифорнийские годы. В конце концов мы все покинули Калифорнию и разъехались кто куда. Фей тоже уехала, и, наверное, навсегда: никто не знал, где ее искать.
Даже Лев в конце концов сдался и покинул Калифорнию – уже спустя многие годы после того, как женился на Челси, моей хорошенькой близкой подруге. Кажется, еще до отъезда в Новую Англию, где Льву предложили место преподавателя в колледже, у них родился первенец.
Я внезапно порадовалась за Льва. У него было трое детей, все мальчики. И хотя Челси иногда звонила и жаловалась, что муж невыносим, на самом деле это было не так. И хотя он сам иногда звонил и плакал, приговаривая, что нам следовало бы держаться вместе до конца, я ни о чем не жалела и знала, что на самом деле и он не жалеет. Я любила рассматривать фотографии его трех сыновей и с удовольствием читала стихи Льва – тонкие элегантные томики поэзии, выходившие раз в два-три года.
Лев. Мой Лев был мальчишкой, с которым я познакомилась в Сан-Франциско и за которого вышла замуж. Бунтарь-студент, любитель вина, певец безумных импровизированных песен и танцор под луной. Он только-только приступил к преподаванию в университете, когда заболела Лили, и правда заключалась в том, что он так и не сумел оправиться после ее смерти. Никогда, никогда больше он не был прежним, и у Челси он искал утешения и теплоты, и сексуальности, в которой он отчаянно нуждался, а у меня – сестринского одобрения своего выбора.