Человек Номоса - Олди Генри Лайон 15 стр.


До судорог.

До пены на губах; пока не пошла желчь.

Пловец, я вырвался из моря воспоминаний, разомкнул его цепкие объятия — куда погрузился сам, по доброй воле, в не очень здравом уме и отнюдь не трезвой памяти;

Я бил руками по волнам событий, баламутил воду дней, тонул в былом и вновь всплывал на поверхность…

Я возвращался. Возвращался и уходил, уходил и возвращался, пока не перестал различать: где уход? где возвращение?

Где я?! кто я?!

А проклятый аэд-невидимка все скрипел в ночи стилосом:

. А я не гордый. Я согласен ждать здесь. Я согласен самого шустрого.с его копьем оставить кому-нибудь другому: громиле Аяксу-Большому, богоравному Диомеду из Аргоса или, на худой конец, моему другу детства Эврилоху.

— Согласен?

Да, Старик. Ты не ошибся. Согласен; целиком и полностью. Я, Одиссей Лаэртид, не стану бить себя кулаком в грудь и кричать, что готов положить душу за други своя, что заслоню собой любого, лишь бы он жил, и с радостью отойду в Аидову мглистую область, утешаясь прощальными кличами товарищей.

Лучше я сам провожу их на погребальный костер; горе войдет в мое сердце, но не разорвет его. Я собираюсь жить. Я собираюсь выжить. Я собираюсь вернуться.

Мне девятнадцать лет, и я отправляюсь на войну.

Аэд-невидимка!

Что ты пишешь?

  • — Я б на земле предпочел батраком за ничтожную плату
  • У бедняка безнадельного вечно и тяжко работать,
  • Нежели быть повелителем мертвых, простившихся с жизнью!
  • Меня тошнит памятью; и вместе с прочими я извергаю тот день, когда мне впервые стало скучно. Когда рассудок неугомонного мальчишки впервые превратился в ледяное лезвие, в капельку черной бронзы; когда я ощутил мой личный Номос, еще не зная истинного значения этого слова — душой, сердцем, нутром, тайной глубиной, куда ныряешь за смертью или прозрением.

    Это случилось в саду.

    Я был один. «Одиссей! — позвала издалека мама. — Иди кушать!» Я оторвался от песочных башенок и внезапно почувствовал себя птенцом в скорлупе. Земля, небо, я сам — все слилось на миг в единое целое: отцовский дом с садом, луг, куда меня водили гулять, бухта Ретра, куда мы ездили на праздник урожая, небо над головой — свинцовое зимой, прозрачно-лазурное осенью, укрытое пеной облаков; люди — папа, мама, няня, рябой свинопас, друзья-мальчишки, дядя Алким… боги, чьи имена были для меня плохо понятны, но которым я молился, потому что ребенку сказали: так надо!..


    Яйцо.

    И я — внутри; в центре.

    Яйцо пульсировало, грозя увеличиться в размерах или треснуть. Мне было скучно; нет! — мне стало скучно. Ушел страх, радость, боль и недоумение; холодно!.. холодно! Рыжеволосый мальчишка стоял в яйце, в своем личном Номосе, без слов понимая главное: я совершу все, что не позволит скорлупе треснуть.

    Все, необходимое для спасения; в первую очередь, для спасения самого себя, ибо я — центр маленькой вселенной.

    Ибо без меня моей вселенной будет плохо, потому что ее не будет вовсе.

    — Одиссей! Иди кушать!

    Я побежал на зов. Даже не зная, что видение ушло, а знание осталось. Оно, это новое знание, властно пело во мне: я! сделаю! все! Никогда больше я не дремал на уроках дяди Алкима, впитывая его слова, будто губка — воду; никогда не подходил к краю утеса ближе, чем следовало, убивая насмешки приятелей быстрым и обидным ответом, карабкаясь на скалы с риском сорваться, я вымерял риск грядущей пользой — окрепшими пальцами, чутьем тела, силой! даже совершая глупости, я понимал: это необходимо ради обретения опыта…

    Нет.

    Ничего я не понимал.

    Я и сейчас-то мало что понимаю.

    Мальчишка оставался мальчишкой, отнюдь не превращаясь в маленького старца. Но время трещин на скорлупе отодвигалось в туман неслучившегося.

    Если б еще знать: потерял я или приобрел?!

    …А ты, мой Старик? моя тень?

    Ты ведь почувствовал, да?!

    Иначе зачем ты послушался меня, когда я не позволил тебе отогнать явившегося однажды бесплотного бродягу, и даже помог мне в строительстве кенотафа?

    А потом еще раз.

    И еще.

    Неужели ты знал: придет ночь, одна из многих, и я скажу:

    — Я вернусь!

    ПЕСНЬ ВТОРАЯ

    ОДИН ЖЕНИХ, ОДНА СТРЕЛА И ДЮЖИНА КОЛЕЦ

    СТРОФА-I

    БЕЙ РАБОВ, СПАСАЙ ИТАКУ!

    Говорят, была у Сатира Аркадского волшебная раковина. Дунешь на гору — ужаснутся камни, вниз сбегут. Дунешь на море — ужаснутся волны, прочь отхлынут. Дунешь на небо — ужаснутся облака, кинутся врассыпную, а следом ветра-свистоплясы, а следом Гелиос-Всевидец, теряя на бегу лучи-сполохи.

    Так вот, один итакийский козленок — почти взрослый, можно сказать даже, совсем козел — орал куда ужасней.

    — Ры-жий! Ры-жий!

    — Ря-бой! Ря-бой! Мнения разделились.

    И над всем этим гвалтом — истошное «М-ме! ммм-ммеее! ммме-е-еррзавцы!..»

    Даже сейчас, едва вспомню: дрожь по телу… я вернулся.

    Второй козел — совсем козел безо всяких «почти» и «можно сказать» — молчал, как мятежник-титан под Зевесовым перуном. Онемел; закусил бороду, полагая происходящее особым козлиным кошмаром, которому рано или поздно придется развеяться.

    Ничуть не бывало.

    — Рябой! жми!

    — Рыжий! держись, басиленок!!!

    На бревне, перекинутом через ручей, раскорякой топтались двое чудовищ. Ну посудите сами: можно ли назвать людьми тех, кто взял сыромятные ремни да и прикрутил себе на спину по живому козлу?! Бедные животные простирали копыта к небесам, моля о пощаде, дергались, мотали рогатыми головами, а подлым мучителям хоть бы что!

    В придачу еще и на бревно взгромоздились…

    Вот одно чудовище — только и видно за рогами-космами, что ослепительно-рыжее! — присело еще ниже, едва ли не вцепившись босыми пальцами ног в кору. Потянулось лапой, достало, ухватило всей пятерней лодыжку соперника. На себя… еще…

    Фигушки!

    С тем же успехом можно было двигать Олимп.

    Зато соперник, повыше вскинув своего козла, прихватил ладонью затылок рыжего чудовища. Надавил вниз и на себя.

    Гиблое дело.

    Брось, не срамись!

    …Пошли руки навстречу друг другу Заиграли, заплясали. Убрать, прихватить, дернуть; дернуть, убрать, прихватить. Шустрей, пальцы! ловчей, плечи! не выдайте, локти! О коленках и речи нет: подломится невпопад — лететь брызгам радугой, божьей вестницей!

    — Ры-жий! ры-жий!

    — Мм-м-ме!

    — Ааааааааах!

    Сдернули рыжего. Увлекся. Припал коварный враг к бревну, подвела врага хромая нога; тут бы ему и конец, да вместо конца начало случилось. Долго объяснять, откуда что — короче, лети, друг-рыжий, в ручей.

    Скучно рыжему самому лететь.

    Обидно.

    Бей рабов!!!

    И когда он пере-из-под-вывернулся?! когда вражьи щиколотки ухватить успел? — а, какая теперь разница… пальцы-крючья, мозоли из черной бронзы кованы, под ногтями белым-бело, хоть Гефестовыми клещами разжимай!..

    Назад Дальше