— Как мы почти взяли Трою?
— Ага. Вот и выходит, что народу тьма, а поговорить не с кем. Ты все-таки вспомни, ладно? Вот я еду, вот ты — внезапно...
...Вчера внезапно свалились меоны. Закидали камнями, до подхода основных сил вступили в резню с пилосскими дружинами; потом успели нырнуть в Трою, под защитой башенных лучников. Позавчера — пафлагонцы. Долина вскипела колесницами, чуть позже малыш опомнился: налетел, смял, опрокинул... Остатки пафлагонцев втянулись в город, отдав неистовому оборотню на откуп раненых и отставших.
Перед тем: ликийцы. Волчий вой, кривые ножи... один гад, раненый, укусил меня за ногу: сзади, под коленкой.
Перед ликийцами: варвары-кары.
И всякий раз мы, в синяках, но гордые очередной победой, возвращались в лагерь. Растаскивали добро из чужих котомок, обували сандалии на медной подошве, хорошие сандалии, удобные... и телегами возили бревна из лысеющих рощ — для погребальных костров.
Выигрывая битву за битвой.
Проигрывая войну.
Уходили дымом в лазурь сыновья Геракла, Истребителя Чудовищ. Внуки Персея-Горгоноубийцы и Беллерофонта, победителя Химеры. Племянники Тезея Афинского, потомки аргонавтов. Полубоги, боги на треть, на четверть, на восьмушку, на одну десятую...
Беда, говорят, пахнет дымом.
А победа?
Весь ужас был в другом: мне начинало нравиться так воевать. Быть лучником-невидимкой, пузырем среди пузырей, сильным среди слабых. Заставлять других лопаться и уходить паром в небеса, отчего чувство собственного бессмертия становилось остро-жгучим, вырываясь боевым кличем!.. Я — приношением! — кипел в Кроновом котле, а чужое серебро кипело в моей крови, выжигая алый, бренный рассвет.
Еще чуть-чуть, и я не смогу отказаться. Пять дней я ни разу не вспоминал о жене. Даже ночью. О сыне. Папа, о тебе я не вспоминал тоже. Мама, прости меня; пожалуйста, брось сердиться. Дядя Алким — память ты, моя память!.. — ты единственный, кто поймет. Не моя вина. Не моя война.
— Это не война, — сказал Калхант.
И ушел.
Одиссей не стал его останавливать. И догонять не стал.
Зачем, если он прав? — это не война.
— Моя бить больно-больно! За что?!
— Клеад, заткни ему рот!
Плавает огонек: ломтик света в малой лампадке. У входа, скрученный дозорными свинопасами в три погибели, стоит на коленях юркий человечек. Волчья шкура вместо плаща, шлем из грубой кожи, с длинными, ниже плеч, наушниками. От человечка кисло воняет конюшней.
— Говорить будешь тихо. Понял? И только когда тебя спрашивают.
— Да-да-да! Моя тихо-тихо! Моя только-только!
— Кто ты? Убийца? Зачем крадешься ночью?!
— Да-да-да! Моя — добрый убийца! Добрый-добрый!
— Тебя подослали убить меня?
— Нет-нет-нет! Моя — убийца не твой!. Чужой!
— Дальше!
— Моя — фракийца-лазутчик! Да-да-да! К хитромудрыя Диссей от лучший друзья хитромудрыя Диссей!
— Дальше!
— Дальше с глаз на глаз... надо-надо с глаз на глаз!
— Клеад?
— Да, мой басилей? Заткнуть поганцу рот?
— Нет. Оставь нас.
— Мой басилей...
— Ты полагаешь, сын Лаэрта нуждается в няньке? В шатре — двое. Слышно, как недовольный Клеад снаружи распекает стражу: чтоб мышь! — и вообще... Человечек шустро ползет к ложу; замирает на середине пути, вжав затылок в плечи. Сдергивает шлем. Его лицо раскрашено полосами: охра и грязь. Голова брита наголо, лишь густой чуб падает на ухо.
Вонь конюшни становится гуще.
— Говори.
— Хитромудрыя Диссей любить золото?
— У тебя есть золото?
— Быть золото. Мешок. Теперь золото быть у злой-злой гадюка Клеад...
— Эй, Клеад!
Понятливый свинопас мигом возвращается. Матерый пират, в прошлом гроза трех побережий, в руке он держит увесистый мешочек. На виду. Брякает, потряхивая, добычей.
— Вот, мой басилей! Только что сыскали, за шатром. Выронил, должно быть, скотина вонючая...
— Сам скотин! Сам-сам вонючая! Да-да-да!
— Оставь нас, Клеад. А ты продолжай.
— Хитромудрыя Диссей любить жизнь?
— Любить. А еще, больше золота и жизни, хитромудрыя Диссей любить мучить болтливых лазутчиков. Мучить да-да-да?
— Нет-нет-нет! Лазутчик — язык друзья! Нет-нет-нет мучить язык друзья! Лазутчик — жизнь и золото!
— Чего ты хочешь?
— Фракийца-убийца — бояться великий боги, дружить великий Троя! Хитромудрыя Диссей бояться великий боги?
— Бояться. Очень. Дальше!
— Хитромудрыя Диссей дружить великий Троя? Он дружить — золото! Он дружить — жизнь!
100
— Против кого дружить станем?
— Великий Троя бояться страшный Не-Ел-Сиська! Хитромудрыя Диссей в оба глаз смотреть: где Не-Ел-Сиська? Шептать моя, моя шептать великий Троя!
— Ты шутишь?
— Нет-нет-нет! Друзья говорить: Хитромудрыя Диссей сказать да-да-да! Большой голова, все понимать! Жить хотеть очень да-да-да!
Одиссей встает. Человечек утыкается раскрашенным лицом в ковер. Так они и остаются в темном, ночном Номосе: один стоит, головой под рукотворное небо шатра, другой юлит на четвереньках, пряча взгляд.
Червь у ног божества.
Моля о предательстве.
%%%
...Отращивать зубы лепешка должна начинать с себя. Со своего краешка. Выдавливать героя по капле — с себя. Брать Трою — с себя самого.
Скучно. Холодно.
Спокойно.
Что сделал бы на моем месте Геракл, предложи ему грязный фракиец измену? Разгневался бы; придушил мерзавца. Назавтра бы даже не вспомнил. Это по геройски. Значит, гневаться не станем; не станем и душить. Пузырь в кипятке, я медленно плыву вокруг другого пузыря: жалкого, ждущего лишь мига, чтобы лопнуть. Троянцам позарез надо знать заранее: на каком участке боя возникнет неуязвимый малыш Лигерон? Похоже, они это знают и без меня. Потому что: позарез. В прямом смысле. Но лишний наушник не помешает. За это от съеденной лепешки в конце оставят две-три крошки: черстветь до старости.
В награду.
...Начинать воевать по-человечески — с себя. Подло. Грязно. Белые крылья победы с изнанки воняют конюшней. Это хорошо, что лазутчик омерзителен, — так будет легче. Так будет: сразу. И никаких белых крыльев. Согласиться?! Взять золото?! И начать снабжать «великий Троя» ложными сведениями... День, два, может, неделя — и обман раскроется.
Ключ к победе, ключ к предательству, ключ ко всему — малыш Лигерон в поле. Жаль, еще не нашелся замок к этому ключу.
Найдется.
Скука окутывает меня ледяной броней. Лед искрится, топорщится острыми иглами... наконечниками стрел. Я вдруг ощутил с, ясной отчетливостью, что люблю этого жалкого фракийца — который, заплати ему, ни на минуту бы не задумался, всаживая мне нож в спину. Я люблю его за чистую, как слеза, подлость не-героя; я люблю его за смешную уверенность в родственной подлости всех остальных. Он ведь искренне верит, что я — такой же; а я истово хочу стать таким же, потому что иначе мне не вернуться. Вот он, предо мной, на четвереньках, грязным лицом в пол — мой очередной недосягаемый идеал. Дома ждут три жены, самая младшая опять в тягости, живот огурцом, значит, мальчишка, а бабка каркает, что роды будут трудными, и сосед угнал из табуна лучшего жеребца, надо идти резать соседа, только ножей не хватит, их надо купить, ножи и руки, значит, нужно золото: эта война — чистый клад, разбогатею, вернусь, зарежу соседа, угоню весь его табун, младшая жена родит мальчишку — будем пить-гулять, пойдем в набег, ночью, ночью лучше всего...