В наступившей тишине и в самом деле четко прорисовались до боли знакомые им обоим, привычные с детства звуки — глухое равномерное постукивание надетых на костыли резиновых набалдашников и тяжелое сиплое астматическое дыхание тети Норы. Вскоре она и сама показалась в дверях кухни – как всегда, аккуратно причесанная, с неизменным белоснежным вязаным воротничком вокруг шеи, с приветливой улыбкой человека, которому всегда рады, которого всегда ждут, и вот, наконец–то, и дождались…С достоинством внеся грузное тело на кухню, она долго и трудно усаживалась на свое законное место – широкий кустарной работы стул с высокой спинкой и прибитой сбоку особой загогулиной для костылей.
- Ну, и зачем ты встала? Лежала бы, скоро опять укол надо делать, — по–доброму заворчала на нее Татьяна Львовна. Она вообще сегодня была очень доброй. И покладистой. И где–то праздничной даже…
- Да я давно уже не сплю, Танечка. Лежу , вас слушаю. Решила вот вмешаться… Ты иди, Илюша, в комнату, — с улыбкой обратилась она к внуку. – Чего тебе в наши бабские разговоры вникать? Буду сейчас мать твою учить борщ варить, а то перед зятем неудобно – вырастили неумеху…
Илья нехотя поднялся, молча вышел из кухни. Знал он наперед, каким будет их разговор. Бабка обязательно станет защищать его всячески, а мать, как обычно, будет возмущаться его «гипертрофированным чувством ответственности» да глупой и слепой простодушностью, как она сама говорит, да призывать бабку не пустыми философскими спорами с ним заниматься, а закалять его как–то. И все равно каждая при своем мнении останется. Бабка будет говорить про совесть, мать – про жестокую жизнь, потом бабка – про его тонкокожесть да чувствительность, а мать – снова про закалку… Илья и не предполагал вовсе, что в их спорах о его судьбе давно появилось и другое направление, и очень даже, кстати, серьезное…
— Тетя Нора, я прошу тебя не забывать – он ведь мужик все–таки. А мужик добытчиком должен быть, уметь свое из рук вырвать да в дом принести, а не из дома. А этот последнюю рубашку с себя готов отдать первому встречному… Ты знаешь, женщины таких не любят.
— Ну, это смотря какие женщины…
— Да всякие! Это мы с тобой принимаем его таким вот, привыкли уже. А тургеневские девушки–героини, способные на высокие отношения, перевелись уже давно. Каждая о себе думает, а чужими идеями завиральными уже ни одну жить не заставишь.
— Во все времена всякие женщины есть, Танечка. Чего ты всех под одну гребенку стрижешь? И Илюша свою женщину встретит, обязательно встретит!
— Ой, не знаю. Сомневаюсь я…
— А ты не сомневайся, Танечка. Женщина, она и есть женщина. И в любые времена на самоотдачу была способна. Вот как мать наша с Вирочкой, бабка твоя родная…
— Ну, вспомнила! Когда это было…
Тетя Нора вдруг замолчала, глядя в темное февральское окно, пытаясь выровнять тяжелое астматическое дыхание. Конечно, давно это было – права ее племянница. А вот для нее — так вчера будто. И тут же словно закрутилась–завертелась с бешеной скоростью в ее голове старая киношная пленка, отматывая длинную жизнь назад кадр за кадром и силой возвращая в то давнее прошлое…
Близнецы Норочка с Вирочкой родились в Москве, у веселых и молодых родителей–комсомольцев. Жили они открыто и весело по тем сложным временам, работали вместе на одном заводе после своих рабфаков. Отец их веселым был парнем, компанейским, на язык в больших компаниях не особо и сдержанным. Забрали его в тридцать восьмом, по доносу чьему–то. Обычное по тем временам дело – ни одну семью сия чаша тогда не миновала. Вирочке с Норочкой и было–то по пять лет всего…
А потом война началась. Завод, на котором их мать в Москве работала, в Свердловск эвакуировали. Поселили в бараке на окраине Уралмаша – холодно, голодно, в школу ходить далеко, ну да тогда все так жили. Им еще повезло – комнатка у них отдельная была. А летом, в сорок третьем году, весь класс, в котором Вирочка с Норочкой учились, в колхоз отправили, на уборку хлеба. Вот там с ней, с Норочкой, эта беда и случилась… Подол платья затянуло чуть–чуть в барабан косилки, она в него ногой и уперлась, вытягивать стала. Растерялась… Снесло стопу ребенку напрочь, она и опомниться не успела. А деревня дальняя была, пока с поля ее привезли, пока лошадь искали – только на третий день в город в больницу и попала, когда уж вовсю гангрена началась. И пришлось девчонке всю ногу отрезать по самое ничего…
Очнулась Норочка уже в палате. Рядом мать с Вирочкой сидят, глаза отводят старательно, улыбаются через силу — подбадривают так, значит. Глянула она вниз, на ноги, а под простынкой – пустое место… И такой вдруг ужас на девчонку напал – забилась тут же, закричала в истерике да все с кровати встать пыталась. Казалось ей, что если встать и пойти, то и нога сразу сама собой появится. С огромным трудом мать с Вирочкой ее держали — и откуда только силы такие взялись в десятилетней девчонке… В общем, устроили втроем визг да крик на всю больницу, никто их успокоить не мог. Мать – та еще тошнее своего несчастного ребенка плакала, сорвалась будто, — всему больничному персоналу душу насквозь прорвала. И тут вдруг в палату врач влетел, который Норочке ту ампутацию делал. Прижал со всей силой несчастного ребенка к кровати, держит и говорит жестко и громко, будто гвозди в голову вколачивает: « Слушай меня, девочка! Надо теперь жить так! Учись жить с одной ногой! Будешь жалеть себя – погибнешь! Жива осталась — живи!» Может, от голоса его жесткого, может, от испуга материнского Норочка и успокоилась потихоньку, смирилась, заснула…
С тех пор врач этот к ней каждый день приходить стал. Хоть ненадолго, да заскочит. Она все время ждала его. Если задерживался вдруг – нервничала страшно, будто от его появления ее жизнь только и зависела. А однажды ночью проснулась, пить захотела очень, и видит — тот врач с матерью около кровати сидит, в глаза ей смотрит и молчит, улыбается только. И мать ему в ответ тоже…И так ей вдруг обидно это показалось — чего ж это они улыбаются–то? Слезы сами собой и потекли… А Иван Ефимович – так того доктора звали – вдруг повернулся к ней и говорит: «Не плачь, Норочка! Завтра домой поедем. Все у нас хорошо с тобой будет…»
А утром он завернул ее в два одеяла больничных, сам отнес на руках в машину и привез вместе с матерью, Вирочкой да нехитрым их скарбом к себе домой. Спас он их всех тогда, конечно. И от голода, и от холода. А одноногая девочка Норочка точно бы без него не выжила. И заботился о них всегда, как о родных, и мать любил, и на море всех после войны возил, и в институты учиться отправил. Десять лет почти прожили они с ним, как у Христа за пазухой. Горя не знали…
А в пятьдесят третьем отец вернулся. Как их разыскал – одному богу известно. В Москве–то уже знакомых никого не осталось, он по следам шел, шаг за шагом. Приехал, барак тот нашел, где эвакуированные раньше жили, разыскал кого–то, кто мать помнил. Ему и подсказали, что адрес Ивана Ефимовича можно в больнице узнать…
А Вирочка с Норочкой в тот день свое двадцатилетие праздновали – весело было! И гостей полно, и стол белой скатертью крахмальной накрыт, и цветы, и угощение, и два торта со свечками на кухне стоят, своего момента дожидаются. Мать с Иваном Ефимовичем фокстрот танцует, счастливая вся, чуть водочки выпившая, раскрасневшаяся… Сама и помчалась дверь открывать — думала, еще гости пришли. Распахнула – шире некуда, улыбается навстречу, а там муж ее – страшный, худой, больной весь, серый, беззубый… У нее коленки и подкосились. И упала бы, если б не поддержали. А чуть пришла в себя – плакать начала, обнимать его , прощения просить… В общем, не получилось у них в тот день праздника. А утром Иван Ефимович из дома ушел. Совсем ушел – так мать решила. И квартиру оставил, и барахло все нажитое, и даже библиотеку свою шикарную, которую годами собирал. Вирочка с Норочкой кинулись было к матери — и просили ее, и умоляли не делать этого – ничего она слышать не хотела. Любили они его, за отца считали, им этого, пришедшего–то , ох как не надо было… Мать даже прикрикнула на них тогда, и пристыдила хорошенько: как, говорит, дальше–то мы жить будем, зная, что отец наш где–то мыкается, и чего уж там ему осталось – пусть хоть последние годы в семье поживет, в ласке да заботе… Вирочка потом еще долго к Ивану Ефимовичу бегала. И Норочка бы бегала, да какая из нее бегунья, с костылями–то. Он женился через два года, и детей своих родил, и жена его счастлива с ним была…
А отец их пять лет еще прожил – измучил всех. Пил сильно, мать каждый день попреками изводил, и им доставалось, конечно. Не помогли ему эти ласка да забота, не смог он к нормальной жизни вернуться. Толькой водкой и спасался. Потом умирал долго, парализованный лежал… В общем, вся прежняя жизнь насмарку пошла, в настоящий ад превратилась. Не нужен никому этот женский подвиг оказался, хотя сама мать их так не считала, до самых последних дней своих уверена была, что поступила правильно…