— Могу вот, Вовка. И ты на отца не сердись. Он же не виноват, что все бабы от него рожать хотят! И я вас тоже только от него рожать хотела…
— Мам, так все же смеются над ним! И над тобой, наверное, тоже. Стыдно ведь…
— Чего стыдно? Что у тебя где–то живут братья и сестры? Мне вот, например, так ни капельки…
— А мне – стыдно! А я – не хочу! И вообще, знаешь, что про нас говорят?
— Ну? И что?
— Что наш отец создал некую новую общность людей. Раньше она называлась советский народ, а теперь – дети Петрова…
— Да? Как интересно! – рассмеялась от души Анна. И на этом же легкомысленном смехе весело спросила : — Ты кашу–то есть будешь?
— Не хочу!
Вовка лихо развернулся в дверях, обидевшись на такое несерьезное отношение к вопросу, с шумом выскочил из кухни, хлопнув дверью. Вернувшись, однако, через пять минут, неловко подошел к матери сзади, наклонился, клюнул губами в щеку.
— Мам, прости… Я и правда не хочу. Просто на первую пару опаздываю.
— Иди, ладно, — махнула на него мокрой рукой Анна, — иди уже…
«Молодой еще, глупенький. Весь в своем максимализме юношеском…» — подумала она ему вслед, грустно улыбаясь и моя скопившуюся за утро в раковине посуду.
Сына своего Анна понимала прекрасно. И сама она двадцать лет назад вот так же сердилась на своего мужа. И не то чтобы даже сердилась, а уже потихоньку и ненавидеть его начинала, черной своей женской злобой–ревностью исходила : то гнев на нее праведный нападал – готова была каждой потенциальной разлучнице походя глаза выцарапать, то страх жуткий – а вдруг бросит ее Петров в одночасье, а то и обида женская слезами глаза застила — перед людьми за себя, обманутую, стыдно было…А потом Анна взяла и злиться перестала, словно надоело ей. А может, поняла просто, что любить и прощать своего «коварного изменщика Петрова» ей намного спокойнее и – вот парадокс — даже как–то и радостнее… Да, именно — радостнее. Потому что сразу вдруг открылось ей, как из старого хорошего фильма запомнившееся – счастье, это когда тебя понимают… Вот и она поняла, что счастлива. И приняла его таким – со всеми его романами, влюбленностями да внебрачными детками. И еще поняла, что и не измена это вовсе – всех баб подряд любить. Просто такое ему богом чувство зачем–то дадено – всех любить. Он же в этом не виноват… И досужие насмешливые разговоры людские про любовь, которая «ниже пояса», и сочувствующие взгляды в свою строну она как–то престала вообще замечать. Что ж, если самой природой так заведено – все ведь хотят, чтоб их хотели. Именно это, по глубочайшему Анниному убеждению да жизненным ее наблюдениям, и делало женщину женщиной – чтоб она непременно была желанной кому–то. Оттуда она и тепло, и силы для жизни берет, чего уж тут душою кривить. Все действиям верят, не словам. А самое интересное — Анну всегда это обстоятельство очень почему–то забавляло — ни одна ведь «сволочь–разлучница» от этого тепла ни разу не отказалась. Да и сама Анна в свое время — тоже не отказалась. А уж совсем было в молодости на свое зеркальное отражение рукой махнула: срашненькая, убогенькая, ни рожи, ни кожи, в глазах – вообще тоска вселенская да сплошной угрюмый комплекс по поводу своей внешности…И никто иной как доктор Митя Петров доказал ей тогда, что она такая же, как все, женщина, и заставил–таки в себя поверить, и в любовь поверить. А дети, которые от любви — они ж сами на свет просятся. Чтоб конкретный результат, так сказать, от нее был. Да и то — вон сколько их у Петрова получилось – хоть дверь не закрывай…
«Результатов» этих у доктора Петрова и впрямь было уже многовато: в Саратове жил его сын Леня, еще один сын, Пашенька, подрастал здесь же, в Краснодаре, на соседней улице, была у него еще и дочка Ульяна, недавно совсем приезжавшая навестить отца аж из самого германского города Дрездена. Так что Илья Гришковец, можно сказать, со своим явлением к отцу уже и припозднился несколько…
— Да уж, двое в Пензе, один в Саратове… — пробормотала Анна вслух крылатое выражение из старой комедии и засмеялась, махнув в пространство кухни рукой.
— Мам, ты с кем здесь разговариваешь? – заглянул на кухню лохматый спросонья Сашка. – Сама с собой, что ли?
— Ага.
— Ну, дожила… Мам, Артемку будить?
— Нет. Пусть поспит еще часок.
— Так ему ж в школу!
— Ну и что? Ничего страшного. Он и так круглый отличник.
— Ну, ты даешь, мам Мне так не разрешала прогуливать!
— Ну да! Тебя ж, балбеса, надо было к стулу привязывать, чтоб уроки делал! Не помнишь, что ли?
— Помню. Мам, а чего это Вовка тут с утра орал?
— Он не орал…
— Да я же слышал! Про брата какого–то поминал… Что, опять, что ли?
— Да, Сашка, еще один братец у вас объявился!
— Да ты что! Клево… Старший, младший?
— Одногодка твой.
— Ух ты! А как зовут?
— Илья. Илья Гришковец…
— Еврей, что ли?
— Да почему еврей? Нет, по–моему. Хотя не знаю… Да какая разница–то?
— Ну да… А когда к нам придет?
— Он из Екатеринбурга, Сашк. На один день всего и приезжал…
— Ого! Из тех краев у нас братьев еще не было! Расширяется наша география…
Сашка потянулся, зевнул звонко, потряс обросшей головой, как маленький сильный жеребенок. В отличие от старшего брата ни пуританством, ни отсутствием аппетита он не страдал. Любил и поесть вкусно, и поговорить бойко, — был этаким по молодым годам своим живчиком. Родительские сложные отношения Сашку практически никак не волновали, он любил их такими, какие они есть – и вместе, и каждого в отдельности. И братьев–сестер своих новых принимал с радостью, как некий даже подарок судьбы — с большим удовольствием. Погладив руками впавший живот, Сашка двинулся к плите, с интересом приоткрыл крышку кастрюли и тут же скривился страдальчески:
— Опять каша… Да еще и рисовая…
— А ты чего на завтрак хочешь? Телячью грудинку, запеченную в ананасе?
— Да нет… Я бы и без ананаса обошелся…
— Ладно, иди умывайся да садись кашу трескать. Грудинка все равно отменяется. Потому что надо было у миллионеров рождаться, а не у бедных врачей! Сам виноват…
— Мам, вот за что я тебя люблю, так это за прикольность твою! Ты такая классная!
— Спасибо, сынок, — засмеялась Анна. – Давай ешь и иди уже – опоздаешь…
Сашка торопливо, отчаянно морщась, проглотил свою порцию рисовой каши, запил глотком чая и умчался в свой медицинский институт – первокурсникам нельзя опаздывать, у них с этим строго…
А Вовка на свою первую пару так и не пошел. Уселся на мокрую скамейку в институтском скверике, подняв воротник куртки и глубоко засунув руки в карманы штанов, сидел, злился на себя потихоньку да мучился душевной своей некомфортностью, – неразрешимым, как ему казалось по глупой молодости, конфликтом отцов и детей. В чем состоял его собственный с ними конфликт, он определить никак не мог, потому что искренне любил и мать, и отца. Но непонятная обида все равно сидела занозой в сердце, и вовсе не нравилась ему эта обида, и каким образом ее изжить–убрать, Вовка не знал…
— Эй, Петров, ты чего прогуливаешь? – услышал он вдруг над головой веселый, надтреснутый слегка голосок однокашницы Катьки Александровой, стриженой под рыжего ежика умницы–отличницы. По каким–то одной ей ведомым принципам не желая совмещать свое внутреннее содержание с внешней формой, Катька предпочитала появляться на людях в образе этакой хулиганки – тинейджерки : носила несуразно–модные тряпочки, круглые смешные очечки, ходила с вечным наушником от спрятанного в рваном рюкзаке плейера и именовалась в знакомом окружении коротким именем Кэт. Хотя и поговаривали многие, что слушает она через тот наушник вовсе не полагающуюся оторвам–тинейджеркам разбитную музычку, а самую что ни на есть классику вроде какого–нибудь там Бетховена или Вивальди…
Он медленно поднял к ней голову. Взгляд уперся сначала в спущенный донельзя вниз пояс широких толстых хлопчатых штанов, усеянных сплошь большими и малыми карманами, потом в выпирающие наружу трогательно–наивно тазовые косточки, в голый живот, в короткую распахнутую курточку и, наконец, добрался до хитрого ее рыжего, усеянного конопушками, как кукушачье яйцо, маленького личика. Большие круглые глаза неопределенного, какого–то среднего между желтым и зеленым цвета, сияли лукаво–вопросительно через круглые стекла очков, не знающие краски ресницы хлопали по–девчачьи наивно, сквозь короткий рыжий ежик волос просвечивала нежная кожа – тоже, казалось, усеянная маленькими конопушками… Хорошая девчонка. Классная. Она давно ему нравилась. Живая такая…
— Кэт, а у тебя пузо не мерзнет? Зима ведь на дворе, а?
— Нет. Только пупок немного, — серьезно ответила Кэт, садясь рядом с ним на влажную скамейку. – Ладно, прогуляю и я с тобой за компанию. Все равно уже опоздала… Давай колись, о чем грустить будем?
— А ты хочешь со мной погрустить?
— Хочу. А что? Нельзя?
— Да почему, можно… Только боюсь, ты грусти моей не поймешь.
— Да с чего это вдруг? Вроде не тупая, не замечала за собой такого…