Грех и другие рассказы - Захар Прилепин 11 стр.


Внезапно налетел, как из засады, Родик, и все оживились — поначалу невпопад, совсем неумело, произнося какие-то странные слова, будто пробуя гортань. Но потом стало получаться лучше, много лучше, совсем хорошо.

Вернулись оживленные, словно побывали в очень хорошем и приветливом месте.

Снова с удовольствием взялись за кисти.

Весь этот день, и его запахи краски, неестественно яркие цвета, обед на скорую руку — зеленый лук, редиска, первые помидорки, — а потом рулоны обоев, дурманящий клей, мешающийся под ногами Родик, уже измазавшийся всем, чем только можно, — в конце концов его отвели к бабушке, — и все еще злая Ксюша («...поругалась со своим...» — шептала Катя), и руки, отмываемые уже в белесых летних сумерках бензином, — все это, когда Захарка наконец к ночи добрался до кровати, отчего-то превратилось в очень яркую карусель, кажется цепочную, на которой его кружило, и мелькали лица с расширенными глазами, глядящими отчего-то в упор, но потом сиденья на длинных цепях относило далеко, и оставались только цвета: зеленый, синий, зеленый.

И лишь под утро пришла неожиданная, с дальним пением птиц, тишина — прозрачная и нежная, как на кладбище.

«...Всякий мой грех... — сонно думал Захарка, — всякий мой грех будет терзать меня... А добро, что я сделал, — оно легче пуха. Его унесет любым сквозняком...»

Следующие летние дни, начавшиеся с таких медленных и долгих, вдруг начали стремительно, делая почти ровный круг цепочной карусели, проноситься неприметно, одинаково счастливые до того, что их рисунок стирался.

В последнее утро, уже собравшись, в джинсах, в крепкой рубашке, в удивляющих ступни ботинках, Захарка бродил по двору.

Думал, что сделать еще. Не мог придумать.

Нашел лук и последнюю стрелу к нему. Натянул тетиву и отпустил. Стрела упала в пыль, розовое перо на конце.

«Как дурак, — сказал себе весело. — Как дурак себя ведешь».

Поцеловал бабушку, обнял деда, ушел, чтоб слез их не видеть. Сильный, невесомый, почти долетел до большака — так называлась асфальтовая дорога за деревней, где в шесть утра проходил автобус.

К сестрам попрощаться не зашел, что их будить.

«Как грачи разорались», — заметил дорогой.

Еще думал: «Лопухи, и репейник ароматный».

Ехал в автобусе с ясным сердцем.

«Как всё правильно, боже мой, — повторял светло. — Как правильно, боже мой. Какая длинная жизнь предстоит. Будет еще лето другое, и тепло еще будет, и цветы в руках...»

Но другого лета не было никогда.

Карлсон

В ту весну я уволился из своего кабака, где работал вышибалой. Нежность к миру переполняла меня настолько, что я решил устроиться в иностранный легион, наемником. Нужно было как-то себя унять, любым способом.

Мне исполнилось двадцать три: странный возраст, когда так легко умереть. Я был не женат, физически крепок, бодр и весел. Я хорошо стрелял и допускал возможность стрельбы куда угодно, тем более в другой стране, где водятся другие боги, которым все равно до меня.

В большом городе, куда я перебрался из дальнего пригорода, располагалось что-то наподобие представительства легиона. Они приняли мои документы и поговорили со мной на конкретные темы.

Я отжался, сколько им было нужно, подтянулся, сколько они хотели, весело пробежал пять километров и еще что-то сделал, то ли подпрыгнул, то ли присел, сто, наверное, раз или сто пятьдесят.

После психологического теста на десяти листах психолог вскинул на меня равнодушные брови и устало произнес: «Вот уж кому позавидуешь... Вы действительно такой или уже проходили этот тест?»

Дожидаясь вызова в представительство, я бродил по городу и вдыхал его пахнущее кустами и бензином тепло молодыми легкими, набрав в которые воздуха, можно было, при желании, немного взлететь.

Скоро, через две недели, у меня кончились деньги, мне нечем было платить за снятую мной пустую, с прекрасной жесткой кроватью и двумя гантелями под ней, комнатку и почти не на что питать себя. Но, как всякого счастливого человека, выход из ситуации нашел меня сам, окликнув во время ежедневной, в полдня длиной, пешей прогулки.

Услышав свое имя, я с легким сердцем обернулся, всегда готовый ко всему, но при этом ничего от жизни не ждущий, кроме хорошего.

Его звали Алексей.

Нас когда-то познакомила моя странная подруга, вышивавшая картины, не помню, как правильно они называются, эти творенья. Несколько картин она подарила мне, и я сразу спрятал их в коробку из-под обуви, искренне подумав, что погоны пришивать гораздо сложнее.

Коробку я возил с собой. Наряду с гантелями она была главным моим имуществом. В коробке лежали два или три малограмотных письма от моих товарищей по казарменному прошлому и связка нежных и щемящих писем от брата, который сидел в тюрьме за десять, то ли двенадцать, грабежей.

Рядом с коробкой лежал том с тремя романами великолепного русского эмигранта, солдата Добровольческой армии, французского таксиста. Читая эти романы, я чувствовал светлую и теплую, почти непостижимую для меня, расплывающегося в улыбке даже перед тем, как ударить человека, горечь в сердце.

Еще там была тетрадка в клеточку, в которую я иногда, не чаще раза в неделю, но обычно гораздо реже, записывал, сам себе удивляясь, рифмованные строки. Они слагались легко, но внутренне я осознавал, что почти ничего из описанного не чувствую и не чувствовал ни разу. Порой я перечитывал написанное и снова удивлялся: откуда это взялось?

А вышивки своей подруги я никогда не разглядывал.

Потом у нее проходили выставки, оказалось, что это ни фига не погоны, и она попросила вернуть картины, но я их потерял, конечно, — пришлось что-то соврать.

Но на выставку я пришел, и там она меня зачем-то познакомила с Алексеем, хотя никакого желания с ним и вообще с кем угодно знакомиться я не выказывал.

С первого взгляда он производил странное впечатление. Болезненно толстый человек, незажившие следы юношеских угрей. Черты лица расползшиеся, словно нарисованные на сырой бумаге.

Однако Алексей оказался приветливым типом, сразу предложил мне выпить за его счет где-нибудь неподалеку, оттого выставку я как следует не посмотрел.

Почему-то именно его вытолкнули на весеннюю улицу, чтобы меня окликнуть, когда у меня кончились деньги, и он, да, громко произнес мое имя.

Мы поздоровались, и он немедленно присел, чтобы завязать расшнурованный ботинок. Я задумчиво смотрел на его макушку с редкими, потными, тонкими волосами — как бывают у детей, почти грудничков.

У него была большая и круглая голова.

Потом он встал, я и не думал начинать разговор, но он легко заговорил первым, просто выхватил на лету какое-то слово, то, что было ближе всех, возможно это слово было «асфальт», возможно «шнурок», и отправился за ним вслед, и говорил, говорил. Ему всегда было все равно, с какого шнурка начать.

Без раздумий я согласился еще раз выпить на его деньги.

Опустошив половину бутылки водки, выслушав все, что он сказал в течение, наверное, получаса, я наконец произнес одну фразу. Она была проста: «Я? Хорошо живу; только у меня нет работы».

Он сразу предложил мне работу. В том же месте, где работал он.

Мы быстро сдружились, не знаю, к чему я был ему нужен. А он меня не тяготил, не раздражал и даже радовал порой. Он любил говорить, я был не прочь слушать. С ним постоянно происходили какие-то чудеса — он вечно засыпал в подъездах, ночных электричках и скверах пьяный и просыпался ограбленный, или избитый, или в стенах вытрезвителя, тоже, кстати, ограбленный.

Он обладал мягким и вполне тактичным чувством юмора. Иногда его раздумья о жизни выливались в красочные афоризмы. Трезвый, он передвигался быстро, но на недалекие расстояния — скажем, до курилки, много курил, любил просторные рубашки, башмаки носил исключительно пыльные и всегда со шнурками.

Я обращался к нему нежно: Алеша. Ему было чуть за тридцать, он закончил Литературный институт и служил в армии, где его немыслимым для меня образом не убили.

Наша работа была нетрудна. Мы стали пополнением в одной из тех никчемных контор, которых стало так много в наши странные времена. Они рождались и вымирали почти безболезненно, иногда, впрочем, оставляя без зарплат зазевавшихся работников, не почувствовавших приближающегося краха.

Вечерами, под конец рабочего дня, он тихо подходил ко мне и, наклонившись, говорил шепотом:

— Что-то грустно на душе, Захар. Не выпить ли нам водки?

Мы выбредали с работы, уже чувствуя ласковый мандраж скорого алкогольного опьянения, и оттого начинали разговаривать громче, радуясь пустякам.

Почти всегда говорил он, я только вставлял реплики, не больше десятка слов подряд; и если сказанное мной смешило его — отчего-то радовался. Я не просил многого от нашего приятельства, я привык довольствоваться тем, что есть.

Приближаясь к ларьку, Алеша начинал разговаривать тише: словно боялся, что его застанут за покупкой водки. Если я, по примеру Алеши, не унимался у ларька, продолжая дурить, он пшикал на меня. Я замолкал, веселясь внутренне. У меня есть странная привычка иногда слушаться хороших, добрых, слабых людей.

Назад Дальше