Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин 66 стр.


Что красть нельзя, мы знали. Вернее так: мы знали, что красть опасно.

Мне приходилось даже видеть, как бьют воров.

Первый раз это был голодный ремеслушник. Его поймали рано утром в огородах возле заводских бараков. Поймали ремесленника женщины и, наверное, давно уже били, потому что, когда я поравнялся с толпой (я бежал в магазин за хлебом), они как раз перестали махать руками и стояли вокруг него, разгоряченно дыша. Было очень тихо.

Из-за крыш бараков настороженно выглядывало маленькое и неяркое, затушеванное туманом солнце.

Четыре вывороченных куста картошки увядали на краю огорода.

У ремеслушника были остановившиеся неживые глаза, штаны с него сползли, открыв синий живот и тощие ягодицы, из носа на подбородок текло красное. Он медленно покачивался.

В этот момент в круг протиснулся подоспевший к шапошному разбору единственный мужичонка — маленький, щуплый, востроносый. Видать, он слышал где-то о том, как расправляются с ворами настоящие сильные мужчины: поднимают над землей и с маху сажают на копчик. И ему захотелось показать перед бабами свою силу, а ее не было. Мужичонка брал ремеслушника под коленки, поднатужившись, чуть-чуть отрывал от земли и ронял… Отрывал и ронял… Отрывал и ронял…

На лице его дрожала гадостная виноватенькая улыбка: погодите, дескать, маленько, сейчас еще разок спробуем, может, получится…

В другой раз били Кольку Хвостова с нашей улицы.

Колька был уже не мальчишка, а парень, но слабоумный малость: нигде не работал, не учился, пакостил соседям, и мать с отцом плакали от него слезами.

Он стянул что-то из сеней у многодетной солдатки тёти Поли и был схвачен.

Его тоже поймали женщины. Они вели Кольку, растянув за руки, вдоль улицы, а навстречу, из-под горки, бежал от своего дома сосед тети Поли Алексей Гвоздырин, оказавшийся в этот день не на работе. Гвоздырин набежал на Кольку и стал хлестать его справа и слева своими черными кулачищами.

Он так усердствовал, что даже сама обворованная тетя Поля закричала:

— Алексей, будет!.. Алексей, не надо!.. Господи, да что же это!

Видеть такое было страшно. Страшно до подсекания ног, до тошноты. Однако не воровство при этом казалось отвратительным. Наоборот, воры вызывали жалость и сочувствие.

Но, господи! — до чего стыдно было нести обратно топорик, после того как мать убедила нас в преступности содеянного!

По улице идти вообще не решились: казалось, что из каждого полузамерзшего окошка на нас смотрят чьи-то глаза. Мы спустились вниз и, утопая в снегу, пошли целиной вдоль огородов. Рядом, между прочим, вилась тропка, но и она теперь была не для нас. Полчаса назад от колодца, гордо помахивая находкой, шагали честные люди. Теперь крались назад воры.

Мы горбились, втягивали головы в плечи, поминутно озирались, хотя вокруг не было пи души.

Последнюю стометровку вовсе ползли, зарывшись в снег по самые ноздри.

Подползти к яме мы так и не осмелились. Когда до нее осталось метров десять, кинули топорик швырком и, вскочив на ноги, во весь дух припустили от проклятого места…

Вот итоги семейного окружения.

Матери я обязан тем, что не пошел по тюрьмам. Это было главной ее заботой, о чинах и богатствах для нас она не мечтала, и до сих пор основным достоинством детей считает то, что они, по крайней мере, едят некраденый хлеб.

Отец не следил за своим участком фронта. Траншеи его осыпались, заросли лебедой и полынью. Как ни странно, я теперь благодарен ему именно за это. Я так и не научился спихивать, сковыривать и давать по боку. Отец сам не носил в солдатской котомке маршальский жезл, и ему нечего оказалось переложить в мой ранец.

В этом смысле ноша моя легка.

  • Па-а-гиб на Мартовской заста-а-а-ве
  • Чекист Павле-е-нко Михаил!
  • А я уже сражался с «фашистами» и «самураями»… В качестве пограничной собаки, как сообщалось выше.

    Не надо смеяться. Если мне за что-нибудь и следует поставить хотя бы малюсенький памятник, то, конечно же, за мою службу пограничной собакой. Потому что ни одну работу в жизни я не исполнял потом с таким рвением и с такой отдачей, как эту.

    Войны мы вели всамделишные и многодневные. Заранее в разных концах улицы (это было еще на Болотной) возводилпсь снежные крепости в три пацанячьих роста — с башнями, бойницами, тайными лазами. Крепости обливались водой и дозревали потом на морозе.

    По ночам, вооружившись лопатами, железными прутьями, стамесками, приползали вражеские диверсанты — ковырять стены недостроенных твердынь. Если охрана обнаруживала диверсантов, то первым на них бросался я — пограничная собака. Причем, по условиям игры, я не имел права подниматься с четверенек.

    Диверсантов хватали. Заломив руки за спины, вели в неусыпно функционировавший штаб, там допрашивали, а затем расстреливали под стеною крепости заледенелыми снежками.

    После такого расстрела многие диверсанты уходили домой, шмыгая разбитыми в кровь носами.

    Слоном, на войне было как на войне. Настоящие строгость и дисциплина, настоящие герои и настоящие предатели, которых не приведи бог как валтузили свои и презирали чужие.

    Были даже морально разложившиеся элементы, терроризировавшие мирное население.

    У нас таким элементом числился Юрка Бреев, приемный сын дяди Паши. Юрка запихивал в карманы несколько перегоревших электролампочек, в самый разгар сражения сворачивал к своему немилому дому и бомбардировал его настывшие стены.

    Лампочки лопались с ружейным звуком. На двор с кочережкой в руках выбегала разъяренная бабка Акулина, и под ее натиском рассыпались ряды атакующих. Кочережка подслеповатой бабки Акулины была неразборчива — доставалось и правым, и виноватым.

    Юрку не отправляли в «трибунал» только потому, что он терроризировал свой, а не чей-нибудь дом. И еще потому, что конфликт его с бабкой Акулиной на улице уважали.

    По-настоящему мы отмечали и свои победы.

    Кешка Дорофеев выстраивал поцарапанное, задохнувшееся воинство в шеренгу, раскуривал папироску и, выкликая бойцов по одному, награждал генеральской затяжкой из своих рук.

    — Михрюта! — командовал он. — Два шага вперед!

    — Кыня!..

    — Филипон!..

    — Репа!..

    — Шарыча!..

    — Козел!..

    — После сопливого не буду, — дерзко говорил Козел. (Мы уважали своего командира, но в принципиальных случаях держались независимо — каждый знал себе цену).

    Кешка грозно ломал белесую бровь:

    — Шарыча! Сопли ликвидировать!.. В двадцать четыре часа!

    Он сам отрывал измусоленный кончик мундштука и вновь протягивал папиросу Козлу. Последним Кешка награждал меня.

    — Копченый! — выкликал он, сокращая мое длинное прозвище, и я впервые за всю кампанию шел к нему на двух ногах.

    Говорят, игра не доводит до добра. Мы так неистово играли в войну, в одну только войну, не признавая никаких других забав, что настоящая война, видимо, просто не могла не начаться.

    Конечно, на самом деле это не так. Все наоборот: мы потому и играли в войну, что она давно уже грохотала в мире, неотвратимо катилась к нашему порогу. И все же, когда я теперь вспоминаю тогдашнюю нашу воинственность, она кажется мне страшным пророчеством, и я с невольным суеверием присматриваюсь: во что играют нынешние мальчишки?.. И, когда они всего-навсего гоняют шайбу или, забираясь по очереди в раздобытую где-то кразовскую покрышку, катают друг друга по двору, тренируясь на космонавтов, мне верится почему-то, что завтра опять наступит мирное утро.

    Начало настоящей войны ознаменовалось тем, что вдруг исчезли веселые люди… До этого, точно помню, их было очень много: молодых, светлолицых, добрых людей моего довоенного детства. Они носили белые рубашки с подсученными рукавами и гимнастерки, смеялись, пели, ездили, стоя в кузовах трехтонок и полуторок, а над ними кружились маленькие аэропланы, рассыпая листовки.

    Наверное, потому, что я был еще очень мал, мне трудно разделить их по лицам, голосам, росту. Они запомнились мне, как один человек, вернее — как одна майская демонстрация. Так, какое-нибудь далёкое-предалёкое лето остается в памяти одним солнечным утром, одним радостным ливнем или одной таинственной канавой с лопухами.

    И вдруг их не стало. Исчезновение редких гостинцев — яблок, конфет, мороженого, обязательных пельменей по праздничным дням я обнаруживал чуть позже. А сначала пропали веселые люди.

    И тогда заметнее стали люди плохие. На улице Аульской, куда мы переселились в начале войны, скоро все узнали имена уклонившихся от фронта «грыжевиков».

    Назад Дальше