Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин 78 стр.


Другой, похуже, у меня не было, и я, поколебавшись, решил расстаться с этой.

— Что у тебя, мальчик? — спросила библиотекарша. — Лермонтов. Мэ, Ю… Нет, мальчик, ничего не выйдет: здесь не хватает страничек, а мы плохих книг не берем.

Если бы эта тетенька умела читать в глазах пацанов, прижимавших к груди свои первые книжки, она немедленно записала бы меня в свою библиотеку не рядовым, а почетным читателем. Но она не умела. А может, и умела, да кричащие письмена эти не трогали её душу.

…«По синим волнам океана, — шептал я, глотая слезы. — Лишь звезды блеснут в небесах»… Плохая книга? Эта книга плохая?! Ну, нет! Даже с половиной страничек, даже порванная, склеенная, замусоленная, она осталась бы самой прекрасной книгой на свете… «По синим волнам океана»…

В библиотеку я смог записаться только в четвертом классе. И сразу же попросил дать мне «Конька-Горбунка». Библиотекарша глянула на меня с недоумением. Стоявшие рядом мальчишки рассмеялись, и один из них поддел меня, негромко сказав: «Мама, дай титю». Сами они караулили, кажется, рассказы о Шерлоке Холмсе.

Плевать мне было на их насмешки. Читал я уже про Шерлока Холмса. И про Шерлока Холмса, и «Униженные и оскорбленные» читал, и даже кое-что ещ. А «Конька-Горбунка» — нет. Сестра таких книг в дом не приносила.

Я засунул книгу почему-то не в сумку, а за пазуху, под рубашку, и пока бежал домой, сердце мое радостно тукало в её твёрденькую обложку.

Дома я бросил сумку с тетрадками, схватил кусок хлеба, забрался с ногами на лежанку, стоявшую за печкой, и…

  • За лесами, за горами,
  • За широкими морями,
  • Не на небе, на земле
  • Жил старик в одном селе…
  • С чем сравнить такие мгновения?! Не знаю… Возраст — с одной стороны, и обязанность читать жаждущие сравниться с дубами и кленами — с другой, сильно остудили воображение.

    Но я точно помню: книги формировали нас легче и лучше, чем институты, официально уполномоченные формировать. Они учили честности, прямоте, бескорыстию, справедливости, — не повторяя надоедливо: не ври, не завистничай, не жадничай.

    Они призывали к действию.

    Когда мы с дружком моим Эдькой прочли «Черную стрелу» Стивенсона, то сделали себе по луку, нарезали черемуховых стрел, оснастили их жестяными наконечниками и, для начала, испробовали свое оружие на тыквах. За четыре измочаленных тыквы была нам устроена грандиозная трепка, но зато потом мы целый месяц держали и суеверном страхе всех грыжевиков улицы Аульской, Kaждый вечер то одному, то другому из них вонзалась в ставню черная стрела. Выскочивший на улицу в одном исподнем, хозяин с матерками выдергивал ее, а выдернув, обнаруживал намотанную возле наконечника бумажку, с которой скалился жуткий череп.

    А после «Тимура и его команды» разве не мы распилили на дрова инвалиду финской войны Ишутину все брёвна… заготовленные им, как выяснилось впоследствии, для строительства новой бани «по-белому» — вместо старой, которая топилась «по-черному».

    Не могу теперь припомнить всех наших книжных игр. Скажу только, что для меня лично одна из них оказалась пророческой.

    Однажды я опаздывал к началу игры в «синие» и «красные», и, когда появился на улице, все должности были уже разобраны.

    — Ты кем будешь? — спросили меня.

    Я только что прочел удивительную книгу «Возмутитель спокойствия», был свежо влюблен в ее героя, побеждавшего свирепых воинов и могучих правителей одной веселой мудростью, и поэтому заявил:

    — Я буду Ходжа Насреддин.

    Ну, ладно. Ходжа так Ходжа. Ребята с нашей улицы не очень-то читали книги — им негде было взять их. Раз человек желает быть каким-то Ходжой — значит, существовал такой полководец.

    Но оказалось, что это еще не все.

    — А как зовут твоего коня? — спросили они. — Вот у него, — кивок в сторону напыжившего грудь «Буденного», — коня зовут «Казбек».

    — А у меня не конь, — тихо сказал я. — У меня ишак.

    …Разве я мог знать тогда, что делаю выбор на всю жизнь.

    Послесловие

    Несчастны, несчастны сочинители, которым обязательно нужен слушатель. Едва допечатав страничку, такой литератор вынимает ее из машинки и несёт на кухню — жене.

    — Вот послушай-ка, что получилось, — говорит он. Жена обреченно вытирает руки о фартук и присаживается на краешек стула.

    — Ну, — вздрагивает она через минуту, прослушав ничего не говорящий ей отрывок, — а что дальше?

    — Дальше, дальше! — обижается сочинитель. — Разве в этом дело… Ты стиль оцени. Язык почувствуй.

    В праздничной компании, дождавшись, когда гости сомлеют от пельменей и водки и утратят способность сопротивляться, сочинитель, прижимая руки к груди, просит:

    — Позвольте, друзья, прочесть вам рассказ. Горяченький. С колёс. Только что дописал. Буквально сегодня.

    Он знает, что делать этого нельзя, что слова, не одетые в броню типографского шрифта, беспомощны, как только что вылупившиеся и не успевшие обсохнуть цыплята, но — не может остановиться.

    Увы, покорный наш слуга относится именно к такому типу сочинителей.

    Не дав этим заметкам отлежаться, не выправив как следует орфографические ошибки, я поспешил размножить рукопись и понёс её друзьям-приятелям — на суд их и приговор.

    Друзья, давно смирившиеся с неотвратимостью подобных моментов, изобразили на лицах интерес, а иные старательные даже нетерпение: дескать, иу-ка, ну-ка, — что ты там снова отчубучил?

    Подождав неделю, я, как охотник, заблаговременно расставивший снасти, отправился собирать добычу. «Что там в моих силках и ловушках? — волновался я. — Какие соболя-горностаи?» Конечно, отдавая рукопись, я всякий раз бормотал обязательное, что жду, мол, только правду, одну правду и ничего, кроме правды. Но кто же не знает, что это всего лишь заклинание, вроде «ни пуха ни пера» или «ни рыбы ни чешуи». На самом-то деле, боясь сознаться даже самим себе, мы всегда ждем единственного зверя. У этого зверя васильковые глаза, нежная искрящаяся шерсть и мягкие лапы, лишенные когтей. Имя ему — Восторженное Впечатление.

    На этот раз, однако, в ловушках моих оказались какие-то мелкошерстные, коротконогие ублюдки.

    Первый друг признался, что впечатление у него возникло сложное: пока читал — было легко, а как дочитал — то стало вроде бы не очень-то весело.

    Второй мои друг — человек жизнерадостный и полнокровный, искренне даванув мне руку, сообщил:

    — Местами ржал! Местами, старик, прямо укатывался… Но местами… понимаешь? — он ткнул пальцем куда-то под широкий лацкан модного блайзера, и выражение лица у него сделалось беспомощно-просительным. — Полегче бы, старик, а? Не нажимал бы ты так.

    — Да где же я нажимаю-то? Конкретно?

    Друг поднял глаза вверх, повспоминал и ответил, что конкретно так вот сразу указать не может. Но впечатление осталось.

    Третий друг (друг — редактор) мне посочувствовал.

    — Я тебя понимаю, — сказал он. — Я-то тебя понимаю. — (Редактор родился в сорок третьем году и краешком прихватил лихолетье). — По мой тебе совет: просветли маленько.

    Тут редактор увлек меня разговором о том, что детство все-таки было детством, таким, какое досталось, единственным и неповторимым, и мы с ним, действительно, припомнили много неповторимых моментов.

    Редактор сказал, что никогда уж больше не носился, замирая от восторга, босиком по не оттаявшей ещё земле.

    Я заметил, что никогда больше мне не приходилось ночевать в избе вместе с коровой (это чудо — как старательно втягивала она бока, чтобы протиснуться в узкую дверь, как вздыхала потом в темноте и уютно хрумкала жвачкой).

    Редактор, мечтательно закатывая глаза, вспомнил суп из молодой крапивы и пожалел, что теперь его дома не варят.

    Я подкинул ему на второе драники из тертой картошки и тошнотики из мороженой.

    Редактор, посмеиваясь, рассказал, с каким удовольствием грызли они, бывало, соевый жмых.

    Я похвастался подсолнечным, о котором он, оказывается, понятия не имел и который несравненно вкуснее соевого.

    Мы вместе поиронизировали над авторами многочисленных повестей о детстве деревенском и пригородном, детдомовском и блокадном, оросившими сиротскими слезами и этот самый жмых, и драники с тошнотиками. Можно, разумеется, проклясть жмых, допустили мы, особенно, если учесть, что именно от разносолов тех полуголодных дней тянется цепочка к твоей больной печени. Но ведь печень болит теперь. А жмых был тогда.

    А тогда — мы точно помнили — нас огорчало не столько то, что в доме голодно и ботинки дырявы, сколько то, что меня, например, моя мать, осердившись, называла «чертом вислоухим» и грозилась навсегда отдать рябой соседке тёте Нюре, а редактору не шили длинные штаны на пуговице, а заставляли донашивать короткие — на лямке.

    Назад Дальше