– Невесело жить, заведомо зная, что тебя поджидает прекрасная гробница. К сожалению, – рассуждал Мориц, – полководец, даже приносящий только победы, всегда остается подобен плащу, о котором вспоминают лишь во время бурного ливня…
Эти слова полностью оправдались, когда наступил мир и придворная камарилья задвинула Морица в глубокую тень. Версаль третировал Морица, а потому он, уже страдающий от болезней, до конца жизни хотел доказать свое превосходство.
– Но доказать придворной сволочи свое превосходство я могу не театральной, а лишь подлинной коронацией…
Не будем удивляться! Таков был век, а Мориц был кровное дитя своего времени. Короны тогда не валялись на мостовых, но зато оставались девственные страны, еще не знавшие королей. После митавского конфуза Мориц обратил пламенные взоры на далекий и загадочный Мадагаскар, однако версальские политики оберегали этот остров от посторонних вожделений как свою будущую колонию. Мориц наметил для себя другой островок – Тобаго, которым когда-то владели курляндские герцоги. Но Тобаго перехватили голландцы. Мориц был согласен стать даже королем разбойников Корсики, но и Корсика оказалась ему недоступна. Видя, как он хлопочет о короне, Бовэ подсказал самое верное решение:
– В чем дело? Я бы на вашем месте не ломал голову зря, а сразу бы объявил себя царем иудейским!
Странно, что этот проект – быть новоявленным Моисеем – пришелся Морицу по душе, и он вознамерился собрать всех евреев в джунглях Латинской Америки, где и будет водружен его престол, украшенный звездами Давида. Нам это кажется смешно, но Мориц почему-то свято уверовал в то, что евреи не откажутся иметь такого бравого царя-маршала, каков он сам!
Последние годы жизни, пренебрегая знатью, Мориц замкнулся в Шамборе, окружив себя лишь писателями, философами, художниками и артистами. Но осенью 1750 года, навестив Версаль, он дал пощечину Людовику Конти, принцу королевской крови.
– Вам это дорого обойдется, – отвечал Конти…
Высокое положение соперника в обществе Франции обязывало их дуэлировать втайне. Об этом поединке почти никто не знал, и молодой Конти ранил Морица, который был вынужден скрывать свою рану даже от врачей. Все должны были думать, что он страдает от водянки, давно изнурявшей его.
– Жизнь – это лишь сон , – говорил Мориц друзьям. – Мой сон был таким чудесным, почти волшебным. Но – увы! – каким коротким он оказался… И как быстро спешат стрелки часов.
Наконец его часы остановились, и Мориц завещал:
– Так бросьте же меня в любую поганую яму и засыпьте мое грешное тело ядовитой известью… Я хочу раствориться в этом проклятом мире, как растворилась и она!
Этими предсмертными словами Мориц Саксонский невольно доказал, что любил только одну женщину на свете – божественную и глубоко несчастную Андриенну Лекуврер…
Нам от Морица остался могучий дуб, много веков дремлющий в тишине колдовского озера, да его сочинения, изданные посмертно, в которых он рассуждал о нравственности на войне, о гуманных методах боя. Для нас он всегда останется не только искателем приключений, но и военным теоретиком, предвосхитившим тактику революционных армий будущего. Наши историки ставят Морица Саксонского в один ряд с такими полководцами, каковы были Монтекукули, Евгений Савойский, Мальборо, Тюренн, Фридрих Великий, Петр Салтыков и даже… даже Наполеон!
А пьеса Скриба “Андриенна Лекуврер”, в которой выведен и граф Мориц Саксонский, в 1919 году последний раз была поставлена на русской сцене. Если бы эту пьесу возобновить в наших театрах, она многое бы нам напомнила…
Первый университет
Время было лютейшее, ужасающая “бироновщина”, хотя сам герцог Бирон менее других повинен в угнетении русского народа. Пушкин верно заметил, что он был немцем, ближе всех стоял к престолу, и потому именно на него сваливали вину за все злодейства. Между тем в массовых репрессиях той поры виновата была сама императрица, подлинно “кровавая героиня” дома Романовых, пощады не ведавшая, а главным палачом состоял при ней не германец, а чистокровный русский – Андрей Иванович Ушаков.
По указу царицы со всей России везли ко двору дур и дураков, уродов и помешанных, просто говорливых баб-сплетниц. От них Анна Иоанновна получала ту полезную “информацию” о жизни народа, которым она управляла. Впрочем, не отвергая науку, однажды она через телескоп наблюдала за движением планеты Сатурн, ибо верила в астрологию. Когда же царица шествовала в храм ради молитвы, титулованные потомки Рюрика сидели на лукошках с сырыми яйцами, они и кукарекали ей, они ей и кудахтали…
В конце 1734 года место президента в Академии наук оказалось “упалое” (то есть вакантное). До царицы дошло, что ученые очень боятся, как бы власть не забрал секретарь Данила Шумахер, и она вызвала к себе барона Иоганна-Альбрехта Корфа.
– Вот ты и усмири… науку-то! – сказала императрица. – О президентстве забудь и думать. Ежели в Академии ученые палками дерутся и все зеркала побили, так наказываю тебе быть при науках в ранге “главного командира”, дабы всем ученым дуракам страху нагнать поболе…
Корф был ворчун. Иногда он высказывал такие крамольные мысли, за которые, будь он русским, его бы сразу отвели к Ушакову на живодерню. Корф не был похож на пришлых искателей удачи, а русских не считал “варварами”. При дворе с ужасом говорили, что барон все деньги тратит на приобретение редких книг, в Швеции он не побоялся читать даже “Библию Дьявола”, прикованную к стене цепью, которую с трудом поднимали шесть человек…
“Главный командир” Академии вольнодумствовал.
– Странные дела творятся в науках, – говорил он друзьям. – Ученые Парижа считают, что Земля удлиненна в своих полюсах, подобно яйцу куриному, а в Лондоне доказывают, что Господь Бог расплющил ее, словно тыкву. Мне же хочется думать, что она круглая, как тарелка, и я верю в ее вращение…
Корф сразу заметил, что гимназия при Академии наук пустует, ибо все ученики ее разбежались, иных видели на паперти столичных храмов, где они Христа ради просили милостыньку. Пойманные с поличным, школяры горько плакали:
– Да вить с голоду-то кому умирать охота?..
Корф распорядился, чтобы по всей России объявили “розыск” острых умом юношей, пригодных для того, дабы науки осваивать. Такой указ получил и Стефан Калиновский, ректор Заиконоспасской академии в Москве, и он даже растерялся:
– Господи! Да где я двадцать остроумных сыщу, ежели студенты мои по базарам шляются, едино о щах с кашей думают. Которыми были у меня остроумны, тех по госпиталям пристроили, чтобы они естество человеческое показывали…
Среди избранных для учебы в столице оказался и некий Михаила Ломоносов. Ректор глянул на парня и сказал:
– Эка ты, дылда, вымахал! Сбирайся в дорогу до Питерсбурха, там у тебя остроумие развивать станут…
В декабре 1735 года явился грозный прапорщик Попов:
– Которей тута для ученья отобраны, теих забираю с собой. Оденьтесь потеплее, дабы в дороге не дрогнуть…
Среди счастливцев был и Дмитрий Виноградов.
– Митька, – сказал ему Ломоносов, садясь в санки, – а не забьют нас там, при Академии? Говорят, в тайной столичной “дикастерии” начальник ее Ушаков сильно лютует.
– Хоть бы кормили, и то ладно, – отвечал Виноградов…
Ехали учиться 12 студентов, из них только двое выбились в науку, остальные же, как писал Ломоносов, “без презрения и доброго смотрения, будучи в уничтожении, от уныния и отчаяния опустились в подлость и тем потеряны…” Потеряться в те времена было легко, а вот найти себя – трудно!
В день 1 января, когда Россия вступала в новый 1736 год, перед студентами взвизгнул шлагбаум, осыпая с бревна лежалый снег, и перед юношами открылась столица… Из домовых окон желто и мутно проливался свет, фонари зябко помаргивали, слезясь по столбам конопляным маслом. Кони вынесли их к Неве…
– Эвон, Академья-то ваша, – показал варежкой Попов.
Город, в котором жил и творил великий Тредиаковский, был наполнен всякими чудесами. В лавке академической Ломоносов купил книгу Тредиаковского о правилах русского стихосложения.
– Не! – сказал он себе после прочтения. – Эдак далече не ускачешь. Уж я попробую сотворить, но иным маниром…
На обзаведение школяров Корф выделил сто рублей.
– Я для них столы уже купил, – похвастал Шумахер.
– А сколько стоит кровать? – спросил барон.
– Тринадцать копеек.
– Вот видите, как дешево. А я целых сто рублей отпустил. Там у нашего эконома Фельтена еще куча денег останется.
– С чего бы им остаться? – кротко вздохнул Шумахер.
– Можно, – размечтался барон, – сапоги и туфли пошить для школяров. Чулки купить гарусные. И шерстяные, чтобы не мерзли. Гребни костяные – насекомых вычесывать. Ваксу, дабы сапоги свои чистили… От ста рублей много еще денег останется!
– Да не останется! – заверил его Шумахер.
Тут Корф догадался, что деньгам уже пришел конец.
– Послушайте, – заявил он Шумахеру, отвесив ему пощечину, – я не великий Леонардо Эйлер, но до ста умею считать и любого вора от честного человека отличить сумею…