Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры - Пикуль Валентин 45 стр.


– Отчего плачет-то? – спрашивали их.

– Да ведь причин для слез в жизни нашей немало, – уклончиво ответствовали копиисты и писчики. – Мы и сами рыдать готовы, да времени совсем не стало. Эвон, сколько писанины нам навалили… до свету не управимся!

Меня спросят: как обстояли дела в рукопашных схватках?

Тут я отвечу, что слово “избил” в документах не указывалось, вместо этого писалось, что бьющий “делал руками некоторые опыты”. А как, спросите вы, насчет этого самого? Надеюсь, вы и сами понимаете, о чем я вас спрашиваю…

–  Были , – отвечу я вам, положа руку на сердце.

Правда, веселых домов для этого не водилось, а веселые девицы, да, существовали. По секрету скажу вам даже большее: некто Иван Четвертухин, человек широких взглядов на жизнь и мрачной ревностью никогда не страдавший, свободно допускал к себе гостей, соблазненных рубенсовскими формами его несравненной Агафьи Тихоновны. Глядя же на то, как широко зажила эта Агафья, поддалась искушению и сноха ее, а потом и кума в непотребстве скатилась, почему магистрат Ярославля немедленно вмешался: всех плетьми на площади пересек, дом разломал, а Четвертухину с его Агафьей было указано ехать в деревню и там затаиться. Если же учесть, что плетьми тогда передрали даже тех, кто заглядывался на безбожную красу Агафьи, так вы представляете, какой хохот стоял тогда на улицах… Да, удовольствий было немало!

Я бы, читатель, мог и дальше рассказывать о том, как жили и веселились мои добрые ярославцы, но – вот беда! – все архивы Ярославля сгорели в 1768 году.

С этого времени, когда бумаг не стало, а история обрела свое новое прогрессивное течение, я и начинаю свой рассказ о страданиях ярославского поручика Семена Самойлова.

Предупреждаю: ничего особенного с ним не случится, но он важен для нас – как скромное дитя своего времени…

При пожаре 25 июня 1768 года выгорела почти половина Ярославля, и память об этом дне очень долго хранилась среди жителей, которые, уже дряхлыми старцами, дожив до времен Пушкина и Лермонтова, поучали внуков и правнуков:

– Не шуткуй с огнем, а где вино на столе, там особливо надобно от огня иметь бережение.

– Дедушка, а откель пожар зачался?

– Вестимо где – в кабаке. Были б тамотко трезвые, так рази такое бы полыхание допустили?..

“Первое запаление, – по свидетельству документов, – по­следовало на питейном дворе ведерной и чарочной продажи”. Нет смысла перечислять ущерб, погибло в огне лишь трое посадских, зато город выжгло дотла, не стало даже острога и магистрата, исчез Гостиный двор с его 583 лавками, не стало и “торговых” (то есть платных) бань, в которых мылись горожане, своих бань не имевшие… Вот после пожара и состоялось явление из дыма отставного поручика Семена Самойлова.

Члены магистрата ютились в сиротском суде, обсуждая, как помочь городу в его бедствии, когда поручик предстал перед ними со словами:

– Мне бы снасти от вашей милости выправить.

Вроде бы человек собрался поймать “шекснинску стерлядь золотую”, что была воспета Гаврилой Державиным, но далее речь пошла совсем об иных “снастях”.

– Беспокою вас не напрасно я, ибо состою хранителем вещей, для государства значительных и драгоценных.

– А что за вещи-то у тебя? – спрашивали.

– Для соблюдения благочиния и порядка очень необходимые, как-то – кнуты, щипцы для вырывания ноздрей и железные клейма, коими метить людишек положено…

Битых кнутом, с ноздрями рваными, да еще клейменных раскаленных железом, людьми не считали – их и звали не людьми, а “шельмами”. Перечислив набор своих сокровищ, их хранитель в ранге поручика добавил, плача:

– Во время пожара снасти мои то ли сгорели, то ли украдены, а заплечных дел мастер пропал вместе с ними…

При этом выложил бумагу, не им писанную – по причине безграмотности, но им продиктованную, в которой Самойлов просил канцелярию, чтобы “благоволила приказать все оныя снасти искупить”.

– На “искупление”, – отвечали ему управители славного города Ярославля, – в магистрате денег нет и не будет… Нельзя ли кнутья твои заменить плетями обычными?

На что и был получен ответ от Самойлова, что русский человек плетей не боится. “Вообще ярославцы, – писал историк, – смотрели на плеть как-то нежно, почти благодушно, считая ее орудием очень легким, каким она и была действительно – по сравнению с кнутом: кнута наши предки страшно боялись!”

Доказав всемогущество кнута в добывании на допросах истины, чтобы тем же кнутом потом и наказывать за ту же самую истину, Самойлов усугубил положение ярким пророчеством:

– Опосля пожара, когда из острога все колодники разбежались, теперь честному люду проезду на дорогах не станется. А у нас, как на грех, ни одного кнута… Узнай об этом разбойнички – то-то они возликуют!

– Да, – согласились члены магистрата, понурив головы, – час от часу не легше, и что тут придумать? Надо бы в Москву писать… Пущай знают, как мы тут мучаемся.

– Чего в Москву? Сразу в Питер, чтобы нам эти снасти выслали. Иначе, ежели наших людишек не пороть да не клеймить, так они совсем распояшутся… Слыхали небось? Намеднись-то даже Кучумова на мосту обчистили, а ведь он уже и не человек, а с медалями ходит.

– Верно, – заговорили все разом за столом магистрата, – господину поручику окажем почтение, чтобы без снастей не остался… Как не помочь?

Решено было так: ехать Самойлову по уездам провинции – в Кинешму, Романов и Пошехонье, и пусть воеводы тамошние “снастями” поделятся. Кинешма отбоярилась быстро. Самойлову было сказано, что у них всего один кнут, а чтобы ноздри рвать и шельмовать печатями – для этой надобности преступников они в Москву отсылают. В Романове воевода поручика высмеял:

– Спохватились! Да вы нешто и газет питерских не читаете? Ведь уже было писано, что у нас еще в прошлом годе пожар случился… Вот в Пошехонье, может, и сыщется какой-либо кнут лишний, ибо пошехонские давно не горели!

Но ехать в эти мрачные края Самойлов боялся. Неудивительно – и любой испугался бы, ибо Пошехонье императрица Елизавета отдала тем солдатам, что возводили ее величество на престол; получив звание “лейб-компании”, эти вчерашние солдаты вдруг стали дворянами, обзавелись гербами и поместьями, тираня своих мужиков хуже разбойников. И сами они – по рассказам – от разбойников ничем не отличались.

Вот и сам пошехонский воевода…

– Зачем пожаловал? – зычно вопросил он поручика.

Накануне, отъезжая в Пошехонье, тот отслужил в церкви молебен “за здравие”, чтобы Господь Бог помог ему живым вернуться, и отвечал он воеводе с великой робостью:

– Мне бы кнута хорошего…

– Так за чем дело стало? – радостно воскликнул воевода, и на свист его разом вбежали добры молодцы, все ростом под потолок, кровь с молоком и пивом. – Гляди какие! – похвастал воевода. – Сорок восемь эфтаких нарожал я от баб разных, они вмиг разложат тебя и всыпят… Ха-ха-ха!

– Го-го-го, – заржали сыновья-пошехонцы.

Тут наш бедный поручик от страха самую малость в штаны согрешил, говоря, что его сечь нельзя, потому как он человек казенный, при чинах и жалованье казенном.

– И бумага у меня казенная, в коей все писано…

Узнав же, что Ярославль униженно просит Пошехонье поделиться “снастями”, воевода обнял Самойлова и даже расцеловал:

– Нешто ж мы, пошехонцы, звери какие? Нужду вашу приемлем душевно, снабдим инструментом добрым… Что там один кнут? Мы люди щедрые. Бери пять, чтобы не все измочалились…

Дело оставалось за малым – сыскать заплечных дел мастера, но его-то как раз и не было. Чины магистратские обещали Самойлову жалованье повысить, чтобы сам кнутобойничал.

– Того быть не может, – оскорбился поручик, – чтобы я, дворянин, мужиков да баб заголял, стегаючи…

Между тем время шло, а народ ярославский, ощутив слабость властей, совсем расшалился. Если кого и схватят да посадят (за неимением острога) в баньку, так посаженный за одну ноченьку баньку ту расшатает, бревна выбьет – и побежал, родимый… Прослышал Самойлов, что доживает на покое старый мастер за­плечных дел Федька Аристов, но при свидании с поручиком палач сказал, что к делу давно негоден, “весьма тяжко болен и, по старости лет, совсем одряхлел, худо глазами видит, а из дома и выдти не может…”.

Чтобы народ застращать как следует, было ярославцам при барабанном бое объявлено, что отныне станут ссылать не в Нерчинск, а – страшно вымолвить! – прямо в пекло Оренбурга, где, как сказывают люди, там бывавшие, кто вечером по нужде в огород выйдет, тут ему сразу – аркан на шею, и потащили в Бухару или Хиву, чтобы басурманское обрезание сделать.

– Охти мне тошно! – восклицали ярославские бабы.

– Лучше уж в Нерчинск, – вздыхали мужики…

Магистрат как можно жалобнее отписывал в Москву, что Ярославская провинция взывает к первопрестольной: если сыщется какой сверхштатный палач, то чтобы не скупились и прислали на выручку, ибо у нас в Ярославле колодники сидят на цепях, ожидая наказания – истомились, сердешные, кнута ожидаючи, а кормить их накладно… Долго отмалчивалась Москва-матушка. “Уведомление наконец было получено, – сообщал историк, – заштатного палача у них нет, а штатного отпустить в Ярославль никак не могут – самим надобен…” Тем временем колодники на цепях недолго сидели, выдернули из стен крепежные кольца и бежали вместе с цепями… Что тут делать?

Назад Дальше