Последняя бригада - Морис Дрюон 17 стр.


Такая благостная, замечательная жизнь длилась не более трех суток, но всем казалось, что прошли недели. Курсанты словно оказались вне времени, и ничто не говорило о том, что скоро все кончится. В один прекрасный день они вступят в бой, перейдут Луару и закрепятся на севере, в каком-нибудь другом замке. Кавалерийская война.

В понедельник, едва прозвонил колокольчик к обеду, в столовую вошла мадам де Буа-Шасе. Ее уже ждали.

— Лейтенант, — сказала она. — Хотите пойти послушать? Радио.

Сен-Тьерри ушел с ней, и все время, пока они отсутствовали, адмирал сверлил дверь злобными глазами, выдирая из пледа кусочки меха. Молодежь перешептывалась.

Когда Сен-Тьерри вернулся в столовую, все поняли: случилось что-то очень серьезное.

— Все кончено, — сказал он, словно только что вышел из комнаты умирающего.

За ним вошла мадам де Буа-Шасе, глаза ее покраснели. Подойдя к свекру, она что-то шепнула ему на ухо.

Все ожидали привычного ворчания. Адмирал широко раскрыл рот. Большая часть присутствующих никогда не слышала его голоса. Все даже привстали.

— Вы ни на что не годитесь! — крикнул старик.

Он скинул с колен плед, лицо его побагровело, брови поползли наверх, на середину лба.

— Да! И вы тоже! — рявкнул он, глядя на Сен-Тьерри.

При виде этой комичной сцены лейтенант с трудом сдержался.

— Бруар, командуйте сбор, — сказал он и в смятении вышел из комнаты.

Курсанты собрались на лужайке перед замком.

—   Наверху запросили перемирия, — объявил Сен-Тьерри.

—   Не может быть! — выкрикнул Мальвинье, не отдавая себе отчета, что перебил старшего по званию.

— Я хотел вас предупредить. Вот так. Это объявлено официально. Сам маршал. Бои прекращены.

На несколько секунд все словно онемели. Кто смотрел на лейтенанта, кто тупо уставился в траву. Кровь бросилась в лицо Юрто:

— Но, господин лейтенант, это невозможно!

Сен-Тьерри пожал плечами, покачал головой, издал какой-то хриплый звук и яростно стеганул хлыстом по сапогу.

—   Надо подождать, — сказал Бруар.

—   И сделаться немцами, — отозвался Валетт.

—   Франция… сдалась… это неправда, — прошептал Сирил.

Гийаде пересчитывал пальцы на руках, пересчитал и начал считать заново.

— Так что же, не будет ни одного сражения? — вскричал Фонтен, делая ударение на каждом слоге. — У нас же есть оружие, черт возьми! Пусть дадут бой!

Он выразил то, что думали остальные. И все же многие ощутили неловкость, когда его зычный, глуховатый голос разнесся над их головами.

В голосе Фонтена чувствовалось некоторое облегчение, и Сирил, который чутьем настоящего мужчины это уловил, бросил на него презрительный взгляд.

—   Что же делать, господин лейтенант? — спросил кто-то из курсантов.

—   Ждать приказа, — ответил Сен-Тьерри и добавил: — Монсиньяк, будьте так добры, прекратите.

Монсиньяк скреб свои худые, заросшие щетиной щеки, по очереди приподнимая их согнутыми пальцами к глазам.

— Да, понимаю, господин лейтенант. Это неприятно. Но ничего не могу с собой поделать.

Курсанты окружили лейтенанта. Все чего-то от него ждали. Наверное, доброго слова. Но у Сен-Тьерри, который всегда находил нужные слова, на этот раз их не было.

4

Наутро восемнадцатого июня последовала беспрецедентная в военной истории отмена приказа. Правительство, накануне объявившее о своем намерении капитулировать, не получило от неприятеля извещения, что капитуляция принята, а потому заявило в коммюнике: «Сопротивление продолжается».

Но было уже слишком поздно. Воля оказалась сломлена, ложь бесполезна. Войска отступали, но не слишком быстро, чтобы большая их часть сдалась в плен просто так, без боя, только от одной усталости. Дивизионы походили на гигантскую плазму, перетекавшую из одной дороги в другую. Войне суждено было продлиться еще семь суток, и эти семь суток истекали. А ведь готовились к сорокадневной битве. И кончилось все ничем.

Солдаты танковых частей, атаковавших неприятеля в долине Роны; разведгруппы, державшие тридцатикилометровый фронт численностью в восемьсот бойцов; артиллеристы, которые стреляли по немецким танкам, не имея прицела; летчики, взлетавшие на скрипучих самолетах; бронетанковые эскадроны, стартовавшие на недоукомплектованных машинах, без башен и пушек; крепостные гарнизоны, отказывавшиеся сдаваться на линии Мажино до самого перемирия, — все они были знакомы с тем, что в известных случаях называется честью.

Что же до остальных, то в чем их упрекнуть? Беспорядочное бегство — это эпидемия, болезнь, поражающая воображение и передающаяся при контакте. Солдаты заражались ею от толп штатских, с которыми постоянно смешивались. Войско шло за войском. Новости о катастрофических событиях распространялись быстрее, чем наступали сами события, и опережали их почти всегда суток на двое.

Со всех сторон слышалось: «Во всем виноваты…» или «Во всем виноват…» Виноваты были все и кто-нибудь конкретно. Поговаривали даже, что в каком-то городе вспыхнула холера.

Когда в Шеневе узнали, что бои продолжаются, возле радиоприемника раздался вопль такого восторга, что мадам де Буа-Шасе невольно сравнила курсантов с детьми у рождественской елки.

Война была проиграна, и поражение признано. Курсанты знали, что это вопрос нескольких дней. Но, в силу свойственной им непоколебимой доверчивости юности, они не могли признать поражения, тем более что сами в боях не участвовали. И им было все равно, сколько их — две тысячи, пятьсот или тридцать человек. В Школе они жили достаточно замкнуто и не подверглись всеобщей эпидемии. И хотя все кругом говорили о том, что судьба Франции решена, что сделать ничего нельзя, они до конца верили в «чудо Луары». В это чудо целую неделю верили те, кто находился на северном берегу, и ни на грош не верили те, кто в нижнем течении реки пытался прибрать к рукам власть.

В тот вечер никто не хотел идти спать. Молодежь собралась в большой гостиной замка. Менье подошел к роялю и машинально, продолжая разговаривать с Бруаром, начал одной рукой наигрывать мелодию какого-то старинного вальса. За спиной Бруара маленький толстенький Бебе, округлив руки, словно держал в объятиях прекрасную даму, сделал несколько па. Все дружно рассмеялись.

— Еще! Еще! — закричали девушки.

Менье, не поняв, что происходит, обернулся и с улыбкой, не прерывая беседы, уселся за фортепиано. Бебе продолжал кружиться и вдруг как бы между делом поднял со стула высокую блондинку по имени Жаннин, которая хохотала до слез.

— У меня же есть патефон! — воскликнула кузина Варнасе.

Принесли патефон, скатали расстеленный на полу большой ковер, отодвинули к стене стулья и проделали все так быстро и естественно, что потом никто не смог объяснить, с чего это вдруг все пустились в пляс.

Вальс, который играл Менье, нашелся среди пластинок, и его ставили раз десять. Это был один из тех вальсов, что будоражат воспоминания, и потом все, кто пережил тот вечер, не могли слушать его, не представив себя в вихре военных мундиров, кружащихся в свете золоченых люстр. На мундирах сверкали пряжки портупей, и девушки надолго сохранили в памяти этот металлический блеск. А вот лица как-то стерлись, осталось всего два-три, а остальные размылись, унесенные вихрем вальса. Элиан де Варнасе спрашивала себя: «Как же выглядел тот маленький, но симпатичный парень, племянник министра?» Ей запомнились шаровары Сирила, танец Бебе и шпоры, пятьдесят сверкающих шпор, отражающихся в вощеном паркете.

Все это напоминало довоенные балы в Сомюре. Теперь о них вспоминали как о волшебном сне. Если зажмуриться, то можно попасть в такой сон. Но сейчас об этом никто не думал.

— Уф! Благодарю, — выдохнула Жаннин, падая на стул, и со смехом добавила: — У меня так забавно все кружится перед глазами.

На груди ее блестели капельки пота.

Дам было намного меньше, чем кавалеров, и потому они не имели ни секунды отдыха. Но как же они были счастливы!

На миг в дверном проеме показалась мадам де Буа-Шасе.

— Веселитесь, дети! — сказала она.

Вообще-то говорить ей сейчас не хотелось, но она вдруг, сама того не ожидая, обратилась к Сен-Тьерри:

— Лейтенант де Буа-Шасе… из Шестого драгунского… Вы не знаете, где сейчас Шестой драгунский?

Как это у нее вырвалось? Она и сама не поняла.

«Живем в каком-то кошмаре… Кому из этих мальчиков суждено умереть? О Господи, хоть бы это кончилось! Все равно никакого толку. Они такие славные». И невольно стала перебирать их всех. Она вдруг увидела на Монсиньяке печать смерти, потому что он не танцевал, как остальные, а только менял пластинки. Но она предпочла бы, чтобы погиб кто-нибудь другой — Гийаде, например. Ей стало страшно.

«Какие страсти лезут в голову! Ведь это ужасно: так думать».

И она ушла наверх, словно боясь накликать несчастье на тех, на кого смотрела. А ей вдогонку неслись музыка и смех.

Назад Дальше