Еще проверить утром надо, не одет ли костюм гражданский под зэковский? Так ведь вещи гражданские давно начисто у всех отметены и до конца срока не отдадут, сказали. А конца срока в этом лагере ни у кого еще не было.
И проверить – письма не несет ли, чтоб через вольного толкануть? Да только у каждого письмо искать – до обеда проканителишься.
Но крикнул что-то Волковой искать – и надзиратели быстро перчатки поснимали, телогрейки велят распустить (где каждый тепло барачное спрятал), рубахи расстегнуть – и лезут перещупывать, не поддето ли чего в обход устава. Положено зэку две рубахи – нижняя да верхняя, остальное снять! -вот как передали зэки из ряда в ряд приказ Волкового. Какие раньше бригады прошли – ихее счастье, уж и за воротами некоторые, а эти – открывайся! У кого поддето – скидай тут же на морозе!
Так и начали, да неуладка у них вышла: в воротах уже прочистилось, конвой с вахты орет: давай! давай! И Волковой на 104-й сменил гнев на милость: записывать, на ком что лишнее, вечером сами пусть в каптерку сдадут и объяснительную записку напишут: как и почему скрыли.
На Шухове-то все казенное, на, щупай – грудь да душа, а у Цезаря рубаху байковую записали, а у Буйновского, кесь, жилетик или напузник какой-то. Буйновский – в горло, на миноносцах своих привык, а в лагере трех месяцев нет:
– Вы права не имеете людей на морозе раздевать! Вы девятую статью уголовного кодекса не знаете!…
Имеют. Знают. Это ты, брат, еще не знаешь.
– Вы не советские люди! – долбает их капитан.
Статью из кодекса еще терпел Волковой, а тут, как молния черная, передернулся:
– Десять суток строгого!
И потише старшине:
– К вечеру оформишь.
Они по утрам-то не любят в карцер брать: человеко-выход теряется. День пусть спину погнет, а вечером его в БУР.
Тут же и БУР по левую руку от линейки: каменный, в два крыла. Второе крыло этой осенью достроили – в одном помещаться не стали. На восемнадцать камер тюрьма, да одиночки из камер нагорожены. Весь лагерь деревянный, одна тюрьма каменная.
Холод под рубаху зашел, теперь не выгонишь. Что укутаны были зэки -все зря. И так это нудно тянет спину Шухову. В коечку больничную лечь бы сейчас – и спать. И ничего больше не хочется. Одеяло бы потяжельше.
Стоят зэки перед воротами, застегиваются, завязываются, а снаружи конвой:
– Давай! Давай!
И нарядчик в спины пихает:
– Давай! Давай!
Одни ворота. Предзонник. Вторые ворота. И перила с двух сторон около вахты.
– Стой! – шумит вахтер. – Как баранов стадо. Разберись по пять!
Уже рассмеркивалось. Догорал костер конвоя за вахтой. Они перед разводом всегда разжигают костер – чтобы греться и чтоб считать виднее.
Один вахтер громко, резко отсчитывал:
– Первая! Вторая! Третья!
И пятерки отделялись и шли цепочками отдельными, так что хоть сзади, хоть спереди смотри: пять голов, пять спин, десять ног.
А второй вахтер – контролер, у других перил молча стоит, только проверяет, счет правильный ли.
И еще лейтенант стоит, смотрит.
Это от лагеря.
Человек – дороже золота. Одной головы за проволокой не достанет -свою голову туда добавишь.
И опять бригада слилась вся вместе.
И теперь сержант конвоя считает:
– Первая! Вторая! Третья!
И пятерки опять отделяются и идут цепочками отдельными.
И помощник начальника караула с другой стороны проверяет.
И еще лейтенант.
Это от конвоя.
Никак нельзя ошибиться. За лишнюю голову распишешься – своей головой заменишь.
А конвоиров понатыкано! Полукругом обняли колонну ТЭЦ, автоматы вскинули, прямо в морду тебе держат. И собаководы с собаками серыми. Одна собака зубы оскалила, как смеется над зэками. Конвоиры все в полушубках, лишь шестеро в тулупах. Тулупы у них сменные: тот надевает, кому на вышку идти.
И еще раз, смешав бригады, конвой пересчитал всю колонну ТЭЦ по пятеркам.
– На восходе самый большой мороз бывает! – объявил кавторанг. -Потому что это последняя точка ночного охлаждения.
Капитан любит вообще объяснять. Месяц какой – молодой ли, старый, -рассчитает тебе на любой год, на любой день.
На глазах доходит капитан, щеки ввалились, – а бодрый.
Мороз тут за зоной при потягивающем ветерке крепко покусывал даже ко всему притерпевшееся лицо Шухова. Смекнув, что так и будет он по дороге на ТЭЦ дуть все время в морду, Шухов решил надеть тряпочку. Тряпочка на случай встречного ветра у него, как и у многих других, была с двумя рубезочками длинными. Признали зэки, что тряпочка такая помогает. Шухов обхватил лицо по самые глаза, по низу ушей рубезочки провел, на затылке завязал. Потом затылок отворотом шапки закрыл и поднял воротник бушлата. Еще передний отворот шапчонки спустил на лоб. И так у него спереди одни глаза остались. Бушлат по поясу он хорошо затянул бечевочкой. Все теперь ладно, только рукавицы худые и руки уже застылые. Он тер и хлопал ими, зная, что сейчас придется взять их за спину и так держать всю дорогу.
Начальник караула прочел ежедневную надоевшую арестантскую «молитву»:
– Внимание, заключенные! В ходу следования соблюдать строгий порядок колонны! Не растягиваться, не набегать, из пятерки в пятерку не переходить, не разговаривать, по сторонам не оглядываться, руки держать только назад! Шаг вправо, шаг влево – считается побег, конвой открывает огонь без предупреждения! Направляющий, шагом марш!
И, должно, пошли передних два конвоира по дороге. Колыхнулась колонна впереди, закачала плечами, и конвой, справа и слева от колонны шагах в двадцати, а друг за другом через десять шагов, – пошел, держа автоматы наготове.
Снегу не было уже с неделю, дорога проторена, убита. Обогнули лагерь -стал ветер наискось в лицо. Руки держа сзади, а головы опустив, пошла колонна, как на похороны. И видно тебе только ноги у передних двух-трех, да клочок земли утоптанной, куда своими ногами переступить. От времени до времени какой конвоир крикнет: «Ю – сорок восемь! Руки назад!», «Бэ -пятьсот два! Подтянуться!» Потом и они реже кричать стали: ветер сечет, смотреть мешает. Им-то тряпочками завязываться не положено. Тоже служба неважная…
В колонне, когда потеплей, все разговаривают – кричи не кричи на них. А сегодня пригнулись все, каждый за спину переднего хоронится, и ушли в свои думки.
Дума арестантская – и та несвободная, все к тому ж возвращается, все снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе? в санчасти освободят ли вечером? посадят капитана или не посадят? и как Цезарь на руки раздобыл свое белье теплое? Наверно, подмазал в каптерке личных вещей, откуда ж?
Из-за того, что без пайки завтракал и что холодное все съел, чувствовал себя Шухов сегодня несытым. И чтобы брюхо не занывало, есть не просило, перестал он думать о лагере, стал думать, как письмо будет скоро домой писать.
Колонна прошла мимо деревообделочного, построенного зэками, мимо жилого квартала (собирали бараки тоже зэки, а живут вольные), мимо клуба нового (тоже зэки все, от фундамента до стенной росписи, а кино вольные смотрят), и вышла колонна в степь, прямо против ветра и против краснеющего восхода. Голый белый снег лежал до края, направо и налево, и деревца во всей степи не было ни одного.
Начался год новый, пятьдесят первый, и имел в нем Шухов право на два письма. Последнее отослал он в июле, а ответ на него получил в октябре. В Усть-Ижме, там иначе был порядок, пиши хоть каждый месяц. Да чего в письме напишешь? Не чаще Шухов и писал, чем ныне.
Из дому Шухов ушел двадцать третьего июня сорок первого года. В воскресенье народ из Поломни пришел от обедни и говорит: война. В Поломне узнала почта, а в Темгеневе ни у кого до войны радио не было. Сейчас-то, пишут, в каждой избе радио галдит, проводное.
Писать теперь – что в омут дремучий камешки кидать. Что упало, что кануло – тому отзыва нет. Не напишешь, в какой бригаде работаешь, какой бригадир у тебя Андрей Прокофьевич Тюрин. Сейчас с Кильдигсом, латышом, больше об чем говорить, чем с домашними.
Да и они два раза в год напишут – жизни их не поймешь. Председатель колхоза-де новый – так он каждый год новый, их больше года не держат. Колхоз укрупнили – так его и раньше укрупняли, а потом мельчили опять. Ну, еще кто нормы трудодней не выполняет – огороды поджали до пятнадцати соток, а кому и под самый дом обрезали. Еще, писала когда-то баба, был закон за норму ту судить и кто не выполнит – в тюрьму сажать, но как-то тот закон не вступил.
Чему Шухову никак не внять, это пишет жена, с войны с самой ни одна живая душа в колхоз не добавилась: парни все и девки все, кто как ухитрится, но уходят повально или в город на завод, или на торфоразработки. Мужиков с войны половина вовсе не вернулась, а какие вернулись – колхоза не признают: живут дома, работают на стороне. Мужиков в колхозе: бригадир Захар Васильич да плотник Тихон восьмидесяти четырех лет, женился недавно, и дети уже есть. Тянут же колхоз те бабы, каких еще с тридцатого года загнали, а как они свалятся – и колхоз сдохнет.
Вот этого-то Шухову и не понять никак: живут дома, а работают на стороне. Видел Шухов жизнь единоличную, видел колхозную, но чтобы мужики в своей же деревне не работали – этого он не может принять. Вроде отхожий промысел, что ли? А с сенокосом же как?
Отхожие промыслы, жена ответила, бросили давно. Ни по-плотницки не ходят, чем сторона их была славна, ни корзины лозовые не вяжут, никому это теперь не нужно. А промысел есть-таки один новый, веселый – это ковры красить. Привез кто-то с войны трафаретки, и с тех пор пошло, пошло, и все больше таких мастаков – красилей набирается: нигде не состоят, нигде не работают, месяц один помогают колхозу, как раз в сенокос да в уборку, а за то на одиннадцать месяцев колхоз ему справку дает, что колхозник такой-то отпущен по своим делам и недоимок за ним нет. И ездят они по всей стране и даже в самолетах летают, потому что время свое берегут, а деньги гребут тысячами многими, и везде ковры малюют: пятьдесят рублей ковер на любой простыне старой, какую дадут, какую не жалко, – а рисовать тот ковер будто бы час один, не более. И очень жена надежду таит, что вернется Иван и тоже в колхоз ни ногой, и тоже таким красилем станет. И они тогда подымутся из нищеты, в какой она бьется, детей в техникум отдадут, и заместо старой избы гнилой новую поставят. Все красили себе дома новые ставят, близ железной дороги стали дома теперь не пять тысяч, как раньше, а двадцать пять.