Внутри, покачивая задницей, свинговал Макклинтик Сфера. У него была очень жесткая, словно приклеенная к черепу кожа. Каждая жилка и каждый волосок резко и отчетливо выделялись на фоне зеленочных пятен подсветки; у уголков нижней губы были заметны две морщины-близняшки, выдавленные на коже силой мундштука, — они шли вниз и казались продолжением усов.
Он дул в отделанный слоновой костью альт-саксофон с тростью на четыре с половиной. Подобного саунда никто раньше не слышал. Зрители разделились на обычные группы: студенты колледжей не врубались и уходили с середины второй темы; музыканты из других оркестров — у них был или выходной, или перерыв, достаточно длинный, чтобы ехать сюда через весь город — усердно вслушивались, — "Пытаюсь въехать", — ответил бы любой из них; по виду людей у стойки было ясно: они прекрасно догоняют — то есть понимают, одобряют и сопереживают, — впрочем, быть может, только потому, что у предпочитающих сидеть у стойки вид, как правило, весьма непроницаемый.
В задней части бара есть столик, на который посетители ставят пустые бутылки и стаканы, но если его успевают занять, никто обычно не возражает, а официанты всегда слишком заняты, чтобы набрасываться с криками. Сейчас за ним сидели Винсом, Харизма и Фу. Паола вышла в уборную. Они молчали.
У группы на сцене не было рояля. Только — бас, ударник, Макклинтик и играющий на горне паренек, которого он откопал среди Озаркских гор. Ударник был приглашенным, и старался избегать всякой пиротехники, раздражающей массовку из колледжей. Маленький контрабасист с желтыми злыми глазками, проткнутыми в центре булавочными иголками зрачков разговаривал со своим инструментом. Инструмент был гораздо выше хозяина и, казалось, не слушался его.
Горн и альт предпочитали сексты и минорные кварты, и когда они попадали в эти интервалы, звук начинал напоминать поножовщину или перетягивание каната: звучание было консонантным, но казалось, что в мелодии встретились две перекрестные цели. Совсем другими были соло-партии Макклинтика. Вокруг стояли люди, большинство из которых пишут обзоры для журнала «Даунбит» или аннотации к пластинкам. Они, похоже, понимали, что он играет, с полным пренебрежением гармоническими прогрессиями. Они много говорили о музыке соул, об антиинтеллектуальном в искусстве и о зарождении ритмов африканского национализма. Это — новая концепция, — говорили они. А некоторые даже произнесли: "Птица жив".
С тех пор, как год назад душа Чарли Паркера растаяла в злом мартовском ветре, о нем было сказано и написано огромное количество всякой ерунды. И еще долго будет говориться. Чарли — величайший альт послевоенной сцены, и когда он ушел с нее, некая странная негативная воля — нежелание, отказ верить в холодный факт финала — заставила фанатов вычерчивать на каждой станции метро, на тротуарах, у писсуаров отрицание: Птица жив. Поэтому среди людей, собравшихся этим вечером в «V-Бакс», было, по самым умеренным подсчетам, около десяти процентов мечтателей, которые не вняли Вести и видели в Макклинтике Сфера своего рода перерождение.
— Он играет ноты, которых не хватало Птице, — прошептал стоящий перед Фу. Фу проделал ряд беззвучных движений, изображая, как разбивает о край стола пустую бутылку, втыкает ее в спину говорящего и там поворачивает.
Время близилось к закрытию, вот — последняя тема.
— Скоро нужно уходить, — сказал Харизма. — Где Паола?
— Вот она, — ответил Винсом.
На улице ветер исполнял свою вечную тему. Он дул и дул. Не останавливаясь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
в которой артист-трансформатор Стенсил совершает восемь перевоплощений
Стенсил-младший смотрел на букву V так же, как развратник — на раздвинутые бедра, орнитолог — на стаи перелетных птиц, а станочник — на рабочую часть режущего инструмента. Примерно раз в неделю ему снился сон о том, что все это было сном, и что сейчас он, наконец, проснулся и понял: погоня за В. - в конечном счете не более, чем ученое изыскание, мысленное приключение в духе "Золотой ветви" или "Белой богини".
Но вскоре он просыпался во второй раз, по-настоящему, и с тоской осознавал, что эта погоня никогда не переставала быть все тем же незамысловатым банальным преследованием, а В. - объектом охоты во всех смыслах — не то как лань, олень или заяц, не то как забытый, извращенный или запретный способ сексуального удовлетворения. И Стенсил, подобно клоуну, бежит за ней в припрыжку, на шее звенят колокольчики, а в руках — игрушечное деревянное стрекало. Единственно для собственной забавы.
"Это — не шпионаж", — возразил он маркграфине ди Кьяве Левенштейн (подозревая, что для В. естественная среда обитания — осадное положение, он из Толедо, где провел целую неделю, прогуливаясь вечерами по алькасарам, задавая вопросы и коллекционируя бесполезные впечатления, отправился прямо на Мальорку). Он всегда повторял эту фразу, но скорее из раздражительности, чем из желания доказать чистоту побуждений. Если бы его занятие было таким же респектабельным и ортодоксальным, как шпионаж! Но все время выходило так, что традиционные орудия и средства использовались им не тем концом: плащ как бельевой мешок, кинжал — как картофелечистка, досье — как способ заполнить пустоту мертвых воскресных вечеров; хуже того — маскируясь, он прибегал к этому трюку не из профессиональной необходимости, а просто чтобы уменьшить личное участие в погоне и переложить часть болезненных дилемм на свои «перевоплощения».
Как маленькие дети в определенном возрасте, или как Генри Адамс в «Образовании», или как все известные и неизвестные самодержцы с незапамятных времен, Герберт Стенсил всегда говорил о себе в третьем лице. Это помогало персонажу «Стенсил» выступать обычной единицей в ряду других действующих лиц. "Насильственное перемещение индивидуальности" — так называл он свою основную технику, которая имела мало общего с умением "взглянуть на вещи чужими глазами", поскольку включала в себя, к примеру, одежду, в которой Стенсила было бы невозможно опознать, пищу, которой Стенсил мог подавиться, проживание в незнакомых берлогах, просиживание в барах и кафе не-стенсиловского типа, — и так неделями без перерыва. А все зачем? — Чтобы Стенсил оставался в своей тарелке, то есть, в третьем лице.
Таким образом, почти каждое зернышко досье рождало перламутровую массу выводов, поэтических вольностей, насильственных перемещений индивидуальности в прошлое, которого он не помнил и в котором у него не было никаких прав, кроме, разве что, права на богатое образное воображение или на историческую скрупулезность. Но и этого права никто за ним не признавал. Он заботливо, но бесстрастно ухаживал за каждой раковиной скунжилле на своей подводной ферме, неуклюже передвигаясь по застолбленному заповеднику на дне гавани и старательно избегая небольшой, но темной глубины в центре ручного моллюска по имени Мальта, в котором Бог знает что водится; там умер его отец, но Стенсил о Мальте ничего не знал: что-то удерживало его от знакомства, что-то в этом острове пугало его.
Однажды вечером, развалясь на диване в квартире Бонго-Шафтсбери, Стенсил взял в руки один из своих сувениров времен мальтийских приключений Сиднея. Веселенькая четырехцветная открытка с батальной фотографией из "Дэйли Мэйл" изображала сцену из Первой мировой: взвод потных «гордонов» в юбках тащит носилки с необхватным немецким солдатом — огромные усы, нога в шине и весьма довольная ухмылка. Текст на открытке гласил: "Я чувствую себя одновременно стариком и жертвенной девственницей. Напиши. Это поддержит меня. ОТЕЦ."
Стенсил так и не написал, поскольку ему было восемнадцать, и он не писал никому. Это стало частью теперешней охоты — то чувство, которое он испытал, когда, узнав полгода спустя о смерти Сиднея, вдруг понял, что эта открытка была последним звеном в их общении.
Некто Порпентайн — один из коллег Сиднея — был убит в Египте в поединке с Эриком Бонго-Шафтсбери — отцом хозяина стенсиловой квартиры. Возможно, Порпентайн поехал в Египет за тем же, за чем Стенсил-старший отправился на Мальту, — поехал, быть может, написав сыну, что чувствует себя, как другой какой-нибудь шпион, который, в свою очередь, уехал умирать в Шлезвиг-Гольштейн, Триест, Софию или куда-то еще. Преемственность апостолов. Они знают, когда приходит время, — часто думал Стенсил, но без уверенности, ведь смерть для них, возможно, была последним даром Божьим. Дневники содержали лишь смутное упоминание о Порпентайне. Остальное — плод фантазии и перевоплощения.
I
Время близилось к вечеру, и над кафе "Мохаммед Али" стали собираться прилетевшие из Ливийской пустыни желтые тучи. Ветер, несущий в город пустынную лихорадку, беззвучно проносился через площадь и по улице рю Ибрагим.
Для П. Айюля — официанта и досужего вольнодумца — эти тучи служили предвестником дождя. Единственным посетителем был англичанин — легкое твидовое пальто, нетерпеливые взгляды на площадь — скорее всего, турист: лицо сильно обгорело на солнце. Он сидел здесь за кофе не более пятнадцати минут, но его фигура уже начала казаться такой же неотъемлемой частью пейзажа, как сама конная статуя Мохаммеда Али. Айюль знал такой талант за некоторыми англичанами, но они обычно не бывают туристами.