Акушер-Ха! Вторая (и последняя) - Соломатина Татьяна Юрьевна 9 стр.


Я «Скорую» немедленно вызвала. И на анамнез его раскрутила. Он и рассказал про драку. При вожатой ни за что бы не рассказал. Да её, считай, не было – она в обмороке валялась. Я ей трепанационное отверстие в парнишкином черепе продемонстрировала, поднеся лампу для наглядности, – она и рухнула кулем. Я намеренно, вы уж простите. Должна же девчонка была знать, во что могут вылиться полчаса-час отлучки от вверенных тебе питомцев. На будущее, так сказать.

Хорошее такое трепанационное отверстие. Обломки. Все дела. Пока «Скорая» ехала – я ему волосы остригла вокруг и зелёнкой помазала. А что я ещё могла сделать? С парнем треплюсь о том, об этом. Он в сознании. Адекватен. Ничего не нарушено. Тут и «Скорая» подоспела. А в «Скорой» докторша молодая. Беременная. Рядом с вожатой и полегла. И что мне было делать? Тоже рядом ложиться? Или ещё одну «Скорую» вызывать? Время идёт… А если с ним сейчас что-то… Что я буду делать? Позвонила Николаю Васильевичу. Доложила, мол, так и так, покидаю пост. Сажусь в «Скорую» с мальчонкой и еду на Слободку, в детскую областную. Потому что тут, извините, трепанация черепа. Хорошая такая. Отверстие – сантиметра три на четыре в диаметре. И её, кажется, не зелёнкой лечат.

Николай Васильевич на том конце провода сам от ужаса зелёным свистком прикинулся и просипел фальцетом сдавленно:

– Езжай!

Ну, мы и поехали.

Родители киевской студентки на следующий же день в Одессе были. Пацану и лечение, и фрукты-овощи, и платиновую пластину – всё оплатили. Хорошие люди. Другие бы и того не сделали. Мальчик – сирота. Никто бы за него особо на их дочь в суды не подавал.

Жаркое было то лето 1988 года.

Жаркое, сложное и прекрасное. Лето, когда я впервые поняла, что судьба – не злодейка, и, наверное, не зря я поступила в медицинский институт, потому что нет более прекрасной профессии, чем врач. Вернее, есть: детский врач. Но я бы никогда… Потому что я всё ещё не люблю детей. Я люблю живых людей. Если маленький человек живой – я его люблю. Если из него вываливается непереваренная черешня, из пореза течёт кровь, – люблю. Если он говорит мне, что любит меня; ненавидит меня; хочет на мне жениться, несмотря на то что ему тринадцать, а мне – восемнадцать, – мне смешно. Но я люблю его за детскость, за искренность, за неистовство. Сейчас я уже знаю, что ему тридцать пять, а мне сорок, и мне не так смешно, как тогда. Но за тот мой смех, за ту яростную ненависть, с которой мне признавались в детской любви, – я люблю… Люблю за живость.

А о мёртвых помню.

Всё, что я любила в живом Шурике, и всё, что я помню о нём, уже мёртвом, я расскажу в другой книге. В романе «Коммуна». И о нём, и об Одессе, которой в который раз уже нет. О детстве и о детях, о юности – и о взрослении, об Одесском медицинском институте – и не только о нём. О двориках-переходиках… Вернее – не про то и не об этом. Хотя, кто знает… Наверное, о тех, кто любим и любит. Боится и бесстрашен. Не может простить – и снова и снова прощает. Ну, то есть опять о людях. О живых людях. И не расскажу, а напишу. И не правду, а художественную прозу. Посвящу Шурику. Полагаю, издатель не будет против такого посвящения. И даже размещения на первой полосе вёрстки фотографии этого замечательного молодого человека, навсегда оставшегося молодым – там, где цветут абрикосы. Там, где очередные дети объедаются черешней. О нём, навсегда плывущем тёмной ночной водой нашего с ним Чёрного моря. О них, навсегда смеющихся. Навсегда сильных и слабых. Навсегда красивых и честных даже в выдумке. Навсегда оставшихся там, где они живы, где они дети, где они молоды. Они. И он. Там. В конце прошлого столетия. В прекрасном городе Одессе.

Шурика уже нет. Умер в 1997 году в реанимации одной из одесских больниц. Из-за несвоевременного оказания медицинской помощи. Из-за того, что юный дежурант, несвоевременно оказывая помощь, вдобавок перепутал последовательность (и дозы) введения коллоидных и кристаллоидных растворов… Из-за того, что во врачебную специальность (в вожатые, в мостостроители, в ветеринары, в…, в…, в…) попадают иногда те, кому там и близко не место – равнодушные.

Если, читая это, вы заплакали, то… – не стоит… Не стоит оплакивать мёртвых. Лучше прямо сейчас вытрите слёзы и поцелуйте своего ребёнка. Проверьте лоток своего кота. Или позвоните старому другу. Пока он жив. Это будет своевременное действие.

Теперь, когда поцеловали, проверили и позвонили, можете смело читать дальше эту книгу. Она – о живых и для живых. Как всё, что мы совершаем при жизни. Как жаркое лето 1988 года – моя радость, моя печаль и моё живое настоящее… Как всё, за что нас помнят, когда нас уже нет в этих двориках, переходиках, катакомбах, пляжах, садах и подвалах…

Давным-давно, когда солнце ещё не остыло и в конце апреля в Подмосковье не сыпал снег, я работала акушером-гинекологом в крупной многопрофильной больнице. Каждый, кто работал в подобного рода больницах, знает, что они оснащены совершенно невероятными магическими подвалами-переходами, подобных которым ни одна беллетристика соответствующих жанров родить не в силах. Хогвартс отдыхает, Гарри Поттер нервно курит волшебную палочку. И то, что киностудии ещё ни разу не арендовали больничные подвалы для съемок фильмов о Чистилище и прочих «новозаветных» кошмарах, – лишь упущение ассистентов режиссеров. Позор им на веки вечные!

, где её последний раз ушивали, дупликатуру пузырно-маточной клетчатки натянули по самое не могу – вместо нижнего сегмента матки аж чуть ли не до ушей дотащили – на дно матки запузырили. Нет-нет, не ахайте. Сейчас всё лечится и ушивается. Делов-то. Можно и самим справиться, но пусть уж лучше уролог посмотрит. Всё спокойнее – и запись в истории родов за его подписью. Опять же, не одной бригаде во главе с хирургом-акушером ответ держать, если что.

В общем, ты стоишь весь такой. Основные этапы, естественно, уже выполнены. Младенец отдыхает в неонатологии. А ты, задумчиво взирая на катетер, торчащий из «оттуда» в «сюда», ждешь уролога… Суку! Потому что он уже хрен знает сколько по тому подвалу шарится, а миорелаксанты у анестезиолога, чай, не казённые.

И тут он является. Из предбанника тебе ручкой машет. Зрачки расширены – из-за операционного стола видать. Сам белый-белый. Губы – синие-синие. Руки трясутся. Какая операционная, он хоть бы чувств не лишился при виде крови. Ты ему спокойно так:

– Твою мать, Анатолий Иванович! Где ты ходишь, мил-человек?!

А он слóва в ответ вымолвить не может. Одними зубами отвечает:

– Вит-т-ёк. Вит-тёк. Вит-тёк… – Ну, думаю, пляски святого Витта начались мне вместо высококвалифицированной специализированной помощи.

– Что – Витёк? – уточняю.

– Вит-тёк. Вит-тёк. Вит-тёк. Там. Там-тарам. Там-тарам.

– Толик, ты вроде в алкоголизме не был замечен. В снобизме – да, было дело, испачкался. В материализме грубом – тоже известно. Даже в нонконформизме и эклектике, хотя последнюю, в соответствии с классиками, осуждаешь. В чём дело-то сейчас, скажи внятно? – быстро так интересуюсь, потому что у меня же рана, и я уже вся вспотела в фартуке, про анестезиолога молчу (и в его сторону не смотрю, достаточно того, что его взгляд покруче электрокоагулятора на мне дорожки узорные выжигает), он, кажется, последнюю ампулу «чего надо» из НЗ достал.


Назад Дальше