И ночью, перед сном, Мишка продолжал думать.
Новая мысль, возникшая как-то незаметно, не давала ему покоя. Он уже не мог вспомнить, когда она появилась, но теперь он почти все время думал об одном — о деньгах. Ему стало ясно, что вся жизнь устроена вокруг денег, и он перебирал все, что составляет жизнь, и убеждался, что деньги во всем.
Раньше он тоже думал о деньгах, но только иногда, а потом забывал, совлекаясь на саму жизнь, на школу, разговоры с Киреевым, встречи с Ниной, уроки, вечернее катание на велосипеде, походы на реку Заячью и в степь, а теперь, проводя все лето в одиночестве да еще стараясь не думать об отце и матери, тете Аде и Марте, сразу, как только сбивался на мысли о них, заставлял себя прекратить, не думать вовсе, Мишка сосредоточился на деньгах.
До этого в его жизни был один случай, когда о деньгах он думал довольно долго. Позапрошлым летом, когда поехали с отцом и матерью на Рижское взморье, Мишка играл там на террасе большого санаторного корпуса со взрослыми в пинг-понг. Играл очень неплохо, обыграл даже нескольких молодых лейтенантов и одного толстого — но игравшего тоже очень неплохо — морского капитана из Ленинграда. И вот однажды на террасу пришел мальчишка, Мишкин ровесник на вид, занял очередь и последовательно обыграл всех с разгромным счетом, капитана не выпустил из десятки, Мишку тоже, а обоих лейтенантов, собравшихся и игравших в полную силу, все равно обыграл в сухую, до пятнадцати. Мишка сидел на длинной низкой скамейке, смотрел, как мальчишка расправляется с последним игроком непрерывными мощными ударами слева закрытой ракеткой, и завидовал. Но завидовал, как ни странно, не игре мальчишки — в принципе, если бы Мишка меньше боялся проиграть и бил уверенней, еще неизвестно, какой был бы счет, — а тому, как этот мальчишка был одет. На нем была шелковая белая тенниска в змеистую, извилистую синюю полоску, поверх которой странная вязаная шерстяная безрукавка с рисунком в бежево-голубой ромб, коричневые вельветовые брюки-гольф с манжетами, застегнутыми под коленом, и белые носки-гольфы с кисточками вверху по бокам. Вот эти носки поразили Мишку больше всего, и он не мог отвести от них глаз. Что-то было в них такое, что объясняло и прекрасную игру, и общую уверенность в себе, исходящую от мальчишки. Вопреки обыкновению Мишка попросил мать купить — он никогда ничего не просил, даже конструктор «Автомобили СССР», а тут попросил — и в воскресенье они поехали в Ригу покупать. Но носков не нашли, хотя были и на толкучем рынке за рекой, и в нескольких комиссионных магазинах спрашивали. Мишка расстроился и всю обратную дорогу в электричке смотрел в окно на сосны и молчал.
С мальчишкой познакомились, он оказался сыном санаторного зубного врача из вольнонаемных. Говорил по-русски с местным акцентом, но не важничал, а наоборот, охотно показал Мишке дом сзади санатория, где жил с отцом, матерью и маленькой сестрой, и в машину — серый «Москвич», стоявший перед домом, — залез сам и пустил Мишку посидеть за рулем. Звали его Генка, полное имя Гуннар. Было совершенно очевидно, что Генкин отец, хотя он был даже не офицером, а просто вольнонаемным зубным врачом по фамилии Круминь, денег получал много, гораздо больше, чем отец Мишки. И «Москвич», который стоил больше девяти тысяч, и Генкины носки, и его безрукавка, и очень красивый, с узким, прилегающим пиджаком и широкими брюками темно-синий костюм в полоску, в котором ходил его отец, и прекрасный немецкий дамский велосипед с плетеными из цветных ниток сеточками, закрывавшими колеса, на котором ездила в магазин с корзинкой на багажнике Генкина мать, и ее серые брюки, короткие, до щиколотки брюки, в которых она проходила по санаторскому парку под взглядами офицерских жен, — все это, Мишка понимал, стоило очень дорого. Но тогда Мишка подумал об этом какое-то время и перестал — был отец, и было чувство, что если не сейчас, то когда-нибудь потом все появится, и «Москвич», и носки… Ничего не появилось, но Мишка просто забыл обо всем этом, брюки стал носить длинные, а собственных автомобилей ни у кого из офицеров в Заячьей Пади не было, и «Москвич» тоже выпал из размышлений.
Но теперь Мишка думал о деньгах постоянно, потому что отца не было и исчезло ощущение, что все возникнет как-нибудь, со временем, само, а то, что он видел в Москве, — все стоило денег, все где-нибудь продавалось, и Мишка понял, что жизнь и состоит только из того, что продается, значит, чтобы жить, надо получать деньги, много денег, и получать их, кроме Мишки, некому, потому что мать вообще ничего не может, да еще и слепая, а дядя Петя, конечно, получает много денег, хватало и на «Газоаппарат», и на «КВН-49», которых не было ни у кого в доме, но дядя Петя уже старый, он сам все время говорит, что скоро не сможет работать, потому что нет сил и зрение не то.
Докурив, Мишка бросил окурок на землю, раздавил его и затолкал под скамейку. Никакого способа получать деньги он не придумал. И, поскольку мысли об этом стали сбиваться, толкать одна другую и сливаться в комок, Мишка нечаянно подумал о другом. Вторая главная мысль, которая мучила его все последнее время, была о том, кто же тогда написал или рассказал Носову о дяде Пете и матери и из-за кого, следовательно, в конце концов застрелился отец. Зачем Мишка об этом думал, он и сам понять не мог. Отца уже не было, из Заячьей Пади уехали, и ее тоже как бы не стало вместе со всеми, кто в ней жил. Ни от Киреева, ни от Нины писем не было, хотя Мишка написал и Кирееву в Заячью Падь, и Нине в Одессу, и постепенно их тоже как бы не стало, и Мишка даже почти перестал думать о них. Но о том, кто сообщил Носову, Мишка думал часто — и был неспособен что-нибудь придумать, потому что никто из тех, кто жил в Заячьей Пади и хорошо знал Салтыковых, такого сделать, Мишка был уверен, не мог, а кто Салтыковых не знал, не мог тем более.
Но кто-то это сделал, и сейчас, сидя на скамейке в жарком пустом саду «Аквариум», Мишка желал ему смерти.
Глава шестнадцатая. Новая школа
В классе было жарко, через стекла позднее сентябрьское солнце сильно грело, а открывать окна математик Михаил Борисович по прозвищу Миня не разрешал — уличный шум заглушал все.
Мишка, как новенький, сидел на передней, низкой и неудобной парте, вытянув из-под нее далеко вперед ноги, и математик, все время ходивший перед классом, вынужден был их огибать, при этом он каждый раз смотрел на препятствие с недоумением, будто видел в первый раз.
— Убери ноги… э-э… Салтыков, — наконец сказал он с раздражением, — или ты хочешь, чтобы я споткнулся?
Класс с готовностью заржал.
— Убери ноги в карман, Салтыков, — радостно заорал сзади Валерка Шебалин, наказание школы, третьегодник, кандидат в ремеслуху, — убери ходули, Салтычиха!
Класс заржал еще радостней. Мишка пока не привык к нравам мужской столичной школы, казавшимся после наивных и робких обычаев смешанной деревенской дикими и буйными, и с изумлением крутил головой, не понимая, как такое бесчинство может начаться по столь незначительному поводу.
Миня пошел по проходу усмирять Шебалина, а за его спиной начало твориться полное безобразие. Все принялись плеваться жеваной промокашкой, а Олег Пивоваров мгновенно надел петельки из тонкой резинки на расставленные указательный и средний пальцы левой руки, приладил на эту рогатку согнутый уголком кусок алюминиевой проволоки, прицелился — и попал в лежавший под доской мел, розовая палочка рассыпалась на острые осколки. Миня оглянулся на шум, но ничего не понял, Олег сидел неподвижно, глядя перед собой, а осколки мела валялись на полу. За спиной Мини Валерка Шебалин заревел ослом, издавая «ий-яа!» закрытым ртом, а в другом ряду на последней парте Женька Маневич, резко двинувшись вбок, спихнул на пол зазевавшегося толстяка Сашку Колечицкого, и жирдяй громко шлепнулся задницей.
Миня вернулся за свой стол, сел, раскрыл журнал. Все мгновенно затихли. Миня немного подумал, потом макнул ручку в чернильницу, занес ее над страницей и негромко, будто сам себе, сказал:
— Шебалин — два за срыв урока…
Валерка Шебалин тут же заныл «а чего мне, а чего срыв, а чего два, а чего я сделал», но Миня все так же, будто обращаясь сам к себе, продолжил:
— Значит, за четверть уже получается двойка, значит, второе полугодие Шебалин у нас встретит в ремесленном, вот так, теперь Пивоваров, два Пивоварову, срыв урока, дневник, Пивоваров, давай, напишу родителям о твоих успехах…
Тут Миня вдруг перестал бормотать, поднял глаза от журнала, и взгляд его неожиданно уперся не в Пивоварова, нехотя вылезавшего из-за парты с дневником в руках, а в Мишку. Мишка напрягся. Сидевший рядом с ним Эдька Стеклов смотрел в крышку парты, как он смотрел всегда, что бы ни творилось в классе.
— Салтыков! — Миня издавал настоящее шипение, Мишка не мог понять, чем он так довел математика, а Миня вдруг перешел на визг: — Салтыков, вон из класса, иди к завучу, я тебя на мои уроки больше не допускаю!
Мишка с трудом вытащил из-под парты ноги, встал, пошел к дверям и услышал, как Миня прошипел ему в спину «с-скотина!». Мишка обернулся и посмотрел прямо в глаза маленькому худому человечку с распадающимися надо лбом двумя крыльями черных плоских волос. В глазах учителя была ненависть. «Сам скотина», — сказал Мишка совершенно неожиданно для себя, тихо, но внятно и вышел, грохнув дверью так, что зашуршала осыпавшаяся штукатурка.