– …Ты представить себе не можешь, что он мне наговорил ночью, – резко оборвал ее Жером. Он встал и принялся расхаживать по комнате. – С меня довольно, я тебе скажу! Вечная песенка: немцы в конце концов уберутся, вопрос времени, и вообще, они ведут себя вполне прилично, насчет евреев – это все пропаганда, ну а Петен… вот, цитирую: «Петен, в общем-то», погоди, сейчас вспомню… да, вот… «Петен – славный поистаскавшийся старикашка». Почему ты смеешься?
– Ай-ай-ай! – На этот раз Алиса смеялась от души. – «Славный поистаскавшийся старикашка»! Сказал тоже! С ума сошел! На самом деле ты всего не знаешь! Он тебя вчера одурачил. Он не хотел… Ха-ха-ха… – прыснула она, поймав на лету едва не опрокинутый поднос… – Шарль твой – просто умора… Он не хотел, чтобы ты шел ко мне, вот и все! Он бы тебе и «Horst Wessel Lied» спел, если б ты захотел… лишь бы задержать тебя подольше. Правда, правда, он мне, можно сказать, признался.
Оторопелый вид Жерома только пуще рассмешил Алису. Она уже начала успокаиваться, но когда он, воспользовавшись ее молчанием, поднял руку, словно хотел выступить на собрании, Алиса его опередила.
– Это правда, – сказала она. – Так что первая часть твоего плана, считай, удалась. Обольстить я его уже обольстила! Впрочем, мне нечем особенно гордиться: несчастный парень живет один в деревне… Тут любая женщина сгодилась бы.
– Ты шутишь? – воскликнул Жером с раздражением. – Шарль одинок? Шарль неприкаян? Да у него две любовницы в деревне в пяти километрах отсюда, три в Валансе, еще две в Гренобле, а в Лионе, наверное, дюжина! Не смеши меня. И поверь, дорогая моя, если он и обольстился, то никак не из-за отсутствия выбора, уж я-то знаю.
– Ну что ж, ты меня успокоил, – равнодушным голосом сказала Алиса. – Если он полюбил во мне человека, а не просто самку, мы спасены. И потом, для меня это все-таки более лестно…
Она потянулась, простерла руки к окну, к солнцу, глубоко вдохнула, выдохнула, и во всех ее движениях сквозило такое физическое блаженство, какого Жером никогда у нее не видел. Он улыбнулся. Его улыбка выражала и смущение, и тревогу, и одновременно счастье от того, что счастлива она, а потому она вдруг замерла и посмотрела на него очень серьезно. Глаза ее, еще красные от слез – слез, вызванных смехом, и слез, пролитых от страха, – исполнились нежности, которую он подметил прежде, чем она развернула к нему параллельно вытянутые руки, коснулась его, обняла за шею, притянула к себе на плечо. «Ах, Жером, вы любите меня, Жером», – говорила она, задыхаясь, с интонацией, явно не содержащей вопроса, но в то же время лишавшей его всякой возможности указать ей на отсутствие словечка «ты», которое он так ценил. Он распрямился, или, может, это она его незаметно оттолкнула: он никогда не понимал, каким образом и когда именно прерывались их объятия.
– Ну ладно, – сказала она, – перейдем к вещам более серьезным. Позабудем на минуту нашего донжуана. Что место? Действительно ли оно нам так подходит, как это рисовалось тебе в воспоминаниях?
– Место превосходное, – кивнул Жером, – превосходное. – Он начал говорить нехотя, словно сожалея, что оторвался от плеча Алисы, но постепенно оживился. – Превосходное, вообрази, демаркационная линия в двадцати пяти минутах отсюда, всего в двадцати пяти километрах – сущие пустяки. Поезд идет по холму, по верху склона, стало быть, со скоростью пять километров в час: любая старушка может спрыгнуть или запрыгнуть в него с легкостью молодой козочки. Ближайшее селение в пяти километрах, в нем восемьсот жителей, славный в основном народ, значительная часть работает на Шарля, они его любят, потому что он «хорошо платит и не гордый». Вся жандармерия состоит из одного парня, который иногда проезжает тут на велосипеде, живет один на ферме неподалеку, раз в три недели заглядывает перекинуться словечком к Шарлю. Они распивают бутылку бордо (иногда две, иногда три), а вино, как известно, развязывает язык. Ближайший городишко, Роман, – в двадцати километрах. Шарль туда ездит и коробки свои возит, для этого у него есть один маленький грузовичок, три больших и собственный легковой автомобиль. Наконец, местность тут лесистая, гористая и труднодоступная. Что касается менталитета здешних обитателей, я его немного знаю, поскольку проводил каникулы у Шарля. Народ мирный, прижимистый, но не злой. Полагаю, что слово «антисемит» им незнакомо.
– Ну, а ты представляешь себе, – вздохнула Алиса, – ты представляешь, сколько евреев можно переправить сюда, в этот дом, потом на поезд, дальше на другой, потом на автомобиле и наконец по морю… Море, корабль, мир и покой. Ты думаешь, мы сможем это осуществить, Жером, думаешь, у нас получится?
– Безусловно, – засмеялся Жером, – безусловно, получится. А что мы делали все последние годы?
– Делал ты. Я никогда ничего не делала, ты сам знаешь; я никогда никому не помогала, всегда только мне помогали. А вот ты, ты всем все время помогал.
Жером нисколько не гордился своей жизнью, не был высокого мнения о своей особе. Он был всегда в числе опоздавших, всегда всего боялся и перебарывал свой страх, отступал на шаг перед тем, как прыгнуть, и вообще перед всем, что его страшило, он был обделен умением жить, таким вот увечным и родился, со скептическим умом и переполненным сожаления и тоски сердцем, родился разочарованным, встревоженным и влюбленным. Даже если бы он знал, что Алиса никогда его не разочарует и что он сам будет любить ее всегда, даже если бы он знал, что ему придется смертельно страдать от этой любви, он понимал, что таков его удел и что мечта о счастливой любви к женщине, которая бы только о нем и грезила, – эта мечта не имеет к нему никакого отношения и рождена в сновидениях другого человека.
Он встряхнулся.
– Для начала надо убедить Шарля, – сказал он с улыбкой. – Он должен смириться с тем, что его завод может быть сожжен, рабочие расстреляны, он сам подвергнут пыткам, его дом обращен в пепел. Он должен смириться с тем, что он все это ставит на карту, если хочет сохранить наше уважение.
– Или мою благосклонность, – вставила Алиса.
– Или надежду заполучить твою благосклонность, – поправил Жером.
– Словом, мы должны потребовать от него все и не дать ничего. Так, по-твоему? И ты думаешь, это получится?
– Безусловно, – отвечал Жером. – Такие мужчины, как Шарль, готовы на все ради женщины, которая им сопротивляется. Сопротивление удесятеряет их желание. И, напротив, если она уступает…
– Уступать, уступать, какое скверное слово, – сказала Алиса, – пораженческое.
Жером нервничал.
– Ты сама прекрасно знаешь: чтобы жертвовать всем ради женщины, иным мужчинам необходимо испытывать неутоленный голод, быть отвергнутыми…
– …Или обласканными, – протянула Алиса.
И отвернулась. Она улыбалась той двусмысленной улыбкой, какую он помнил по Вене, где встречал ее в обществе еще до ее болезни. Улыбкой загадочной, от которой мужчины цепенели, когда Алиса проходила мимо, застывали на месте и смотрели ей вслед, раздувая ноздри, словно она источала какой-то диковинный, неведомый, но узнаваемый ими запах. Удивительная эта улыбка, которая в свое время заворожила Жерома и которая сегодня снова вселяла в него страх.
– Ну, полно… – усмехнулся он, беря Алису за руку и вытаскивая ее из постели. – Мы уже начинаем жонглировать словами, мы не для того сюда приехали, чтобы играть в «опасные связи».
– Ах, боже мой, вы совершенно правы, – засмеялась Алиса. – Вы заметили, как ощущаешь себя смешным, если только начинаешь говорить о чем-нибудь, кроме войны. Какой ужас! Будьте добры, Жером, позвольте мне одеться и проведайте беднягу Шарля, он, должно быть, сидит где-нибудь в саду и убивается. Скажите ему, что мое отчаяние было вызвано вовсе не его пум-пумами, что он никакой оплошности не допускал и мои истерические рыдания не имеют к нему никакого отношения. Или нет, лучше наоборот! Начните рассказывать ему о моей печальной жизни, а продолжение я ему сама нашепчу. Бегите, Жером, летите, но не мстите. Я сейчас встану, оденусь и умчусь в луга.
Глава 3
Шарль сидел на крыльце, у ног его лежала собака, но сидел он в непривычной для себя позе: по обыкновению он широко расставлял руки и ноги, сейчас же, наоборот, весь поджался, обхватил колени руками, уткнул в них подбородок. Он смотрел вдаль остановившимся взглядом, лицо имело выражение решительное, что, как правило, свидетельствовало о его неуверенности.
Жером тоже пристроился на ступеньках, но в метре от Шарля, и молча закурил. Сгорбленная спина, всклокоченные на затылке волосы, серьезный вид – все говорило Жерому, хорошо знавшему Шарля, что тот глубоко опечален, а такое случалось с ним крайне редко. И все-таки Жером садистски выждал, чтобы Шарль заговорил первым. Затаенное недоброжелательство примешивалось к его состраданию, поскольку он знал, что, будь ситуация несколько иной, вернее, будь Алиса несколько иной, не будь она на сто голов выше его давнишнего приятеля и выше любовных приключений, какими их понимал Шарль, короче, будь у Шарля хоть малейший шанс соблазнить Алису, он бы не задумался, он бы у него ее отнял или попытался отнять. «Все права и все обязанности», – вспомнилось вдруг Жерому. Таков был девиз странного кодекса, который составили они вдвоем сами для себя много лет назад, в том переходном возрасте, когда лозунги бойскаутов еще довлеют отроку, но они уже подточены цинизмом; вот с этим-то наивным цинизмом подростков они и предусмотрели все обстоятельства своей жизни; один из законов, к примеру, гласил, что, так же, как дом друга – твой дом, и не требуется никаких предлогов, чтобы в нем поселиться или заявиться среди ночи, точно так же и женщина друга есть добро, которое с легкостью можно у него отобрать, не навлекая на себя упреков, если она согласна, – в добродетель возводилось безразличие и полуанглийские-полуварварские нравы, прельщавшие воображение юных девственников (или наполовину девственников, поскольку Жером подозревал, что Шарль уже успел поладить с дочкой булочника).