В Болонье меня встречал заказной автобус, который и доставил к месту назначения. Мы ехали в город Больцано, что на севере Италии. Отель был по-прежнему коньячно пятизвездочным. Тоболевский выделил мне двух сопровождающих: тихого, как мышь, переводчика и телохранителя, компанейского парня, одновременно выполняющего обязанности камердинера.
Пока решались все административные вопросы, мне устроили экскурсию по городу. Через день состоялось открытие конкурса, я чувствовал себя легко и даже согласился позировать фотографам. Я позже видел свое журнальное, глянцевое лицо, выбеленное, с будто прилипшими ко лбу и щекам длинными черными прядями.
21
Это произошло на втором туре. Внезапно и болезненно. Как хорошо мне игралось, но вдруг в голове оборвалось что-то кровяное и сосудистое. Запекло в глазах. Угольные пальцы зарисовали их. Мне перестало хватать воздуха, я жадно тянул его и не мог выдохнуть. Меня разнесло, как шар. Схватило позвоночник, под лопатку со стороны сердца вонзилась спица. От крестца вверх поднималась гипсовая волна немоты, и вместе с ней спинной мозг превращался в железный, обледеневший стержень. Я попробовал переключить ум на музыку и не услышал ни звука. Подумал, что просто перестал играть, потому что в рояле лопнули или испарились все струны. Рояль оглох. В опустевшем горбу завывал кладбищен ский ветер.
Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически.
Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование.
Камердинер, бледный от нагрянувшей ответственности, бегал по номеру и конопатил щели в окнах, точно собирался травиться газом.
– Это все сквозняки ебаные, – успокаивал он меня. – Что ж ты свое сомбреро не носишь, – сокрушался, имея в виду мою старенькую вязаную шапочку, и заботливо повязывал ее вокруг возможного очага остеохондроза.
Он кутал меня в одеяло, хотя на улице стояла тридцатиградусная жара. Приложив ладонь к моему лбу, на ощупь измерял температуру. Качество тепла удовлетворяло его, тогда он заворачивал мне веки. – Красные. Плохо, – хватался за телефон и вызванивал русское консульство.
– Да все нормально со мной, что вы беспокоитесь, – говорил я ему.
Из консульства прислали машину, и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьезных изменений.
Мой опекун расцвел и тискал на радостях всех и каждого:
– Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона… Нет? Ну, слава Богу!
Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже немало – только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся.
Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело – не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щелкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмел все приглашения.
22
Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболев ским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой.
Я сразу сказал ему:
– Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим.
– Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека опустить! – ругнулся Тоболевский.
Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить.
Тоболевский сделал паузу и сказал:
– Тут у твоего друга неприятности большие.
– Какие неприятности? – я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял еще в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число – день моего провала: – Я не ошибся, Микула Антонович?
Тоболевский грозно зыркнул на моего камердинера:
– Я же просил тебя не говорить ему ничего, дурак!
– А что я? Я как рыба, – обиделся тот. – Сашка, скажи!
– Правда, Микула Антонович, он ничего не говорил, я сам догадался. Вы лучше скажите, что случилось с Бахатовым?!
– Человека он убил, – как бы удивился событию Тоболевский, – причем не просто убил, а голову отгрыз. Вот такое, бля, зверство совершил, – сказал Тоболевский и спрятал шею под воротник. – Он же вроде у тебя нормальный был, да?
Тоболевский был знаком с Бахатовым, приезжал к нему – может, в надежде открыть очередной уродливый талант. Иногда Тоболевский пользовался Бахатовым для благотворительных нужд. Передачу благ – денег и продуктов – он производил из рук в руки и всегда для объектива.
Я ничего не понимал. Бахатов не мог совершить такого. Убийство противоречи ло его натуре, пусть холодной, но не жестокой.
Бахатов в тот день не работал. В районе вечером произошла авария, и за ним послали напарника. Тот прибежал к Бахатову на квартиру, но не застал. Старший мастер вспомнил, что Бахатов по выходным пропадает на заброшенной стройке, торчит на крыше и до захода солнца будто поет непонятные песни. Напарник пошел туда за Бахатовым и не вернулся. Их обнаружили только к ночи: напарника с отчлененной головой в луже крови и рядом с ним обеспамятевшего Бахатова.
Я и не знал, как может болеть та часть души, где хранится любовь. Я ощущал этот орган живым кусочком страстного теста, и чья-то злая воля раскатывала его в блин шипастым валиком. В конце концов, случилось то, чего так боялся Бахатов. Его по тревожили в момент ритуала. Он и раньше предупреждал меня об опасности вмешательства, но я не предполагал, что это настолько чревато.
– Где он сейчас? – спросил я.
– В отделении судебной психиатрии. Он в коме. Его вначале в изолятор отправили, там он сознание потерял, а оттуда уже в больницу.
Я едва сдерживал слезы. Одна мысль о беспомощном мягком Бахатове, которого волокут на казенную койку, сжимала мои кисти в стальных спазмах.
– Не переживай, – успокаивал меня Тоболевский, – ничего ему не будет, он же психически больной. Полежит годик под строгим надзором, а потом мы его вытащим.
Мне не хватало подробностей, и я попросил Тоболевского подвезти меня к нашему с Бахатовым учителю, Федору Ивановичу, реальному свидетелю несчастья. Старик был вдребезги пьян. Он бросился мне на шею:
– Горе, Сашка, какое! Хороший парень – и такую беду учинил!
Он рассказал мне почти то же самое, что и Тоболевский. Несколько кровавых уточнений не вносили ясности в общую картину. Получалось, что Бахатов в приступе болезненного гнева зверски убил приятеля по работе. Клянусь, я безразлично бы отнесся к тому, что мой Бахатов – убийца, если бы это могло быть так. Существовала другая правда, которую предстояло выяснить.
Я умолял Федора Ивановича вспомнить, пытался ли Бахатов хоть как-нибудь объяснить свой поступок. Старик долго не давал вразумительного ответа, только плакал.
– Он все о какой-то собаке говорил, просил оставить его хоть на пять минут, – сказал, наконец, Федор Иванович.
– Оставили? – с малой надеждой спросил я.
– Нет, он сопротивляться стал, ему по голове дали, и он затих.
Теперь я ни на йоту не сомневался в непричастности Бахатова к убийству. Очевидно, что глупого и несчастного сантехника загрызла собака из колодца, и об этом Бахатов пытался рассказать пришедшим. Разговор с Бахатовым откладывался из-за его состояния, оставалось ждать, когда он придет в себя. Вдобавок он нуждался в улучшенном уходе. Тоболевский обещал похлопотать.
Наверное, я выглядел совершенно изможденным. Тоболевский подвез меня прямо к дому и велел отдыхать. Он рассчитывал уладить все проблемы за пару дней. Я свалился на свою кровать с мягкой панцирной сеткой и долго раскачивался на ней, приводя нервы в порядок.
Неожиданно для себя я отметил, что мои переживания прекратились. Тревога ушла, оставив не успокоение, а странную зудящую пустоту. Я на время примирился с этим назойливым ощущением. Через час пустота рассосалась по всему телу. На секунду мне показалась безразличной судьба Бахатова – она представилась мне неприсутствующей в жизни. Я почти насильно заставил себя сострадать и продолжал бодр ствовать, пока эта эмоция не закрепилась. Но заснул я холодным и бесчувственным сном.