Нагант - Елизаров Михаил Юрьевич 15 стр.


26

Под моими ногами лежал издохший пес – сторожевой полкан, заурядная помесь овчарки с неизвестным собачьим плебеем. На кольце ошейника висел короткий обрывок цепи.

Я испытал чувство досадной неловкости. Особенно когда заметил, что у моего невольного злодейства был свидетель. Старик, возможно, местный сторож, стоял в нескольких шагах от меня, пряча в ватный воротник красное, словно отсиженное лицо. Он явно не решался подойти и заговорить первым.

– Вы уж извините за собачку, – сказал я, отвратительно смущаясь, – совершенно не хотел ее убивать.

– Если вы жмура привезли, так зачем же сами-то закапывали, ручки свои марали, – оживился старик. – Я и лопату бы принес и с известкой закопал бы, – на каждое его слово приходился мелкий услужливый по клон. – Я ведь скольких тут позакапывал, и всех с известкой, мне ваше начальство доверяет, а вы сами потрудились, нехорошо… – бедняга, очевидно, переживал, что упустил заработок.

Я не выяснял, какое начальство прячет здесь покойников.

– Вот, возьмите, – я протянул ему сотенную бумажку.

– Благодетель! – сторож хищно сжевал награду кожистыми, будто куриными, пальцами.

Бормоча о каких-то дополнительных услугах, что он бы за надобностью и расчленил, и в газетку завернул, хозяйственный старик наклонился к мертвому псу и снял с него ошейник.

– А может, вам собак нравится душить? – доверительно поинтересовался сторож. – Так я могу добыть.

– Спасибо, не нужно, – я поспешно отказался.

– А не желаете уродицу? – он алчно облизнул ся. – Тысчонку дайте и вытворяйте с ней все, что душе угодно, помрет – не жалко, я с известкой закопаю. Здесь их раньше много водилось: и уродов, и уродиц, – сторож плутовато улыбнулся, – а потом перевелись, я последнюю забрал…

Кажется, в тот момент он рассмотрел меня полностью. Сторож дурно закричал и рухнул на землю.

– Ты чего орешь, дурак? – я не совсем понял причину его испуга.

– Так ведь убьете, – заплакал сторож.

– Зачем мне тебя убивать? – я удивился.

– Вроде как пару вам нашел!

Мне оставалось поражаться тому наивному изяществу, с которым он записал меня в уроды.

– Пожалейте, я вам ее даром отдам! – сторож проворно вскочил и, ежесекундно оглядываясь, побежал нелегкой старческой трусцой. – Сюда, сюда, тут она…

Он подвел меня к постройке, напоминающей добротный дворницкий сарай, в котором хранят инвентарь. Какими-то цепляющимися за жизнь движениями сторож отодвинул засов и открыл дверь. Отвесив жалкий поклон, он юркнул в сарай и через минуту вывел обещанную девочку.

– Видите, какая она, – сказал сторож, – чистенькая, сытая, – он погладил ее по плешивой, с редкими прядками светлых волос головке.

Это был ребенок-идиот с довольно милым, немного бульдожьим личиком. Я хорошо помнил таких детей, пухлых и беспомощных. Она улыбалась, показывая редкие и мелкие, как рис, зубы. Для соблазнительности ее нарядили в перешитый из больничной пижамы короткий пеньюарчик – из-под застиранных рюш торчали толстые и морщинистые, как у младенца-переростка, ножки.

– Поздоровайся с дядей, Настенька, – сказал сторож с робкими нотками игривости.

Девочка стояла, не шевелясь, затем, по устоявшемуся рефлексу, подтянула до пояса пеньюар, обнажая курчавые гениталии.

Мое молчаливое созерцание послужило сторожу сигналом к бегству. До этого он осторожно пятил ся, а затем рванул что было сил за деревья. Девочка глянула сквозь меня слипшимися крошечными глазками и, потоптавшись на месте, заковыляла обратно в сарай.

В природе обозначились первые признаки рассвета. Аква рельная чернота небес сменилась синими тонами. Я шел к машине без надежд и без страха. Смерть откладывалась лишь до того момента, пока трупный яд Бахатова, как из сообщающегося сосуда, полностью не перельется в мое тело и не остановит сердце.

Почему не удавили детской шапочкой…

1. Почему не удавили детской шапочкой, почему не вытянули тонкую, в пушистых иглах, нить, не накинули петельку на бледное горлышко? Мама дорогая, я рождался с такими трудностями, что доктора в один голос сказали: «Ебанутым будет!»

Меня тащили, как сорняк, и щипцы с акульим лязгом соскакивали с младенческой головки. Я родился переношенным и желтушным, страдал круглосуточным энурезом. Семья-то конфликтная, неблагополучная – вот и сдали в ясли. Все, что помню, – так это няньку, Оксаной звали. О ней скажу, английски мысля: я хотел иметь ее ноги, отрезанными, у себя в шкафу. Чтобы играть.

Вы даже не представляете, как хорошо можно играть отрезанными ногами, я бы всю ночь играл отрезанными ногами. Ведь ни братика, ни сестрички – все детство в одиночестве.

И не было никакого энуреза! Ложь, какая ложь! Провокация! Жидовская собака Эмма, спаниель! Она пару раз нассала в мою кроватку, а родители, умники херовы, нет чтоб обследовать сынишку, говорят:

– Раз обсыкается – так мы его в ясли, пусть и другие с ним помучаются!

Я вот что думаю: не Эмма – они сами бы мне в постель нассали. Меня только бабушка и любила. Мы целое лето проводили вместе – и в церковь ходили, и на кладбище. Бабушка непременно останавливалась возле детских могилок и читала вслух имя похороненного ребенка:

– Анечка Мельниченко… десять годиков прожила…

Я, задыхаясь, сжимал бабушкину ладонь и лихорадочно бормотал:

– Покажи, покажи про Анечку.

Лицедействуя, бабушка преображалась, говорила на два голоса: душным басом и слабеньким писком:

– Вышла вот однажды Анечка погулять без спросу, зашла в незнакомый двор и в яму глубокую упала. Заплакала Анечка, стала маму звать, а земелька в яму сыплется. Засыпало Анечке ножки по коленки.

Бабушка тоненько причитала Анечкиным голоском, и сердце мое бралось сладкой изморозью, и в животе шелестело и смеялось.

– Проходит мимо ямы дяденька, заглянул туда и спрашивает: «А что ты, Анечка, здесь делаешь?» – «Я из дома без спросу ушла, в яму упала, помогите, дяденька миленький!» – «Не буду я помогать тебе, Анечка, ты не слушалась мамочку!» – и ушел дяденька. А земля-то сыплется, по пояс засыпало Анечку. Тут проходит мимо тетенька: «Что ты, Анечка, в яме делаешь?» А Анечка плачет: «Я из дома без спросу ушла и упала в яму». А тетенька как рассердится: «Раз ты такая непослушная девочка, пусть тебя совсем землей засыплет!» И засыпало землей Анечке глазки, ротик, носик, ушки. Умерла Анечка.

К концу бабушкиного спектакля я был совершенно невменяемый, потный, трепещущий.

Помню стихи, что читал на могильных плитах. Моя хрестоматия.

  • К твоей безвременной могиле
  • Моя тропа не зарастет.
  • Сыночек мой, твой образ милый
  • Всегда сюда меня зовет.
  • Пошел Илюша на речку купаться. Я изображал тонущего мальчика, заклинающего смерть-бабушку о жизни. Смерть неумолима, как бабушка.

    Когда она умерла, я зажил тревожно и мнительно, все плакал и хворал, точно что-то тлело во мне. Однажды сквозь зыбкую дрему я услышал затаенный стук в окошко, открыл глаза и увидел прильнувшее к стеклу лунное бабушкино лицо. Я вытянул к ней во всю длину руки, и бабушка оказалась рядом.

    – Что ж ты не спишь, чего плачешь, внучек?

    Я возбужденно исцеловал ей пахнущие землей и грибами босые венозные ноги:

    – Бабушка, покажи про меня, сил нет!

    Бабушка смешно, как маятник, качала головой. Из кармана своего загробного халата она вытащила комочек глины, ловко скатала пальцами две пуговички и положила на мои бессонные глаза:

    – Угомон на правый бочок… угомон на левый бочок, чтоб не плакал мой внучок, – и я, послушный, как Илюша Гарц, заснул, и не плакал, и не болел больше.

    Как мало хорошего написано о старушках, об их повадках, привязанностях, местах обитания! Во мне давно зреет нобелевский сюжетец: олигофрен в степени легкой дебильности привел к себе в дом симпатичную старуху и изнасиловал. С целью сокрытия преступления он связал ей руки и принялся душить, но старуха заплакала, тогда он пожалел ее и отпустил. Олигофрена звали Ромео, а старуху – Джульетта.

    А я блестяще-таки учился. Я был в классе первый ученик. На уроках мог смеяться, бегать по партам, хулиганить и пакостничать – мне все прощалось. Учителя только говорили:

    – Иди лучше в коридоре погуляй, не мешай менее способным детям заниматься.

    Никто так не знал ботанику и зоологию. У меня были лучшие гербарии и коллекции бабочек. Я раздобыл набор медицинских инструментов – скальпели, пилы, иглы, самостоятельно препарировал мертвых птиц и животных, мастерил чучела, иных хоронил в прелестных гробиках. Соседского кота я зарыл в цветочном горшке. Потом эксгумировал раз двести, постигая процесс разложения. Если бы вы зашли в мою комнату, то замерли бы в научном восхищении: шикарно выполненное чучело спаниеля, скелет баклана, как живая, кобылья голова у изголовья, склянки с заморенными на спирту пернатыми и земноводными и, конечно же, книги, книги, книги…

    Назад Дальше