— Про меня, — строго посмотрел на него Клингенмайер, решившись наконец говорить начистоту, — по крайней мере не передают, что я изгнан из ложи и оставил у себя реликвии без всякого права.
— Морбус выдумал это в шестнадцатом году, — небрежно сказал Остромов. — Он раздул тогда скандал, потому что умел меньше меня и не мог этого перенести. Он не знал даже полного толкования арканов. Пустил клевету, пошли слухи, все это бред, отдайте мои вещи.
— Я не разбираюсь в ваших ссорах, — сказал Клингенмайер, — но вещи смогу вам отдать только после дополнительной консультации.
— Я удивляюсь, — повторил Остромов. — У кого же вы хотите консультироваться? Есть мое слово против его слова, и прошло десять лет…
— Его я спрашивать не буду, он, положим, лицо заинтересованное. Даю вам слово, что наведу справки у третьих лиц.
— Эти третьи лица, — сказал Остромов с раздражением, которого не мог уже сдержать, — все заинтересованы, все завистники, вы сами знаете петербургскую сплотку… Я приехал из Италии, где получил посвящение и новое имя. Они тут верят только тем, кого принимали сами, а напринимали таких, что при первых тревогах пришлось делать силанум. Сейчас никакой деятельности вообще нет. Эти люди либо вруны, либо трусы. Я вправе, наконец, требовать.
— Требовать вы не вправе, — не повышая голоса, отвечал Клингенмайер, — потому что писали расписку, и она хранится в надлежащем месте.
— Так ведь я не имел выбора! Вы помните, какое было время. Я уезжал, деваться некуда, не чемодан же рукописей везти…
— Это ваше дело, а расписку вы писали, и никто не неволил.
— Фридрих Иванович, — сказал Остромов, начиная как бы с нуля. — Вам ли не знать: вещь опознает владельца. Среди реликвий есть вещи, принадлежавшие графу Бетгеру. Граф уже возвращался трижды. Есть указания ждать четвертого возвращения…
— Какие же указания? — приподнял бровь Клингенмайер ровно так, как давеча Остромов перед зеркалом, репетируя этот поворот.
— Да период же! — радостно воскликнул Остромов. — Или вы не знаете, что Бетгер приходит, как комета, с обращением в пятьдесят лет?
— Я про Бетгера только то знаю, что он основал фарфоровую мануфактуру и грабил казну курфюрста саксонского, — сказал Клингенмайер, антропос просвещенный в сфере материальных объектов.
— Но вы не знаете, что у меня его весы, — улыбнулся Остромов. — В том же сундуке, переданы мне еще в Италии. Он ведь был пятнадцатой ступени, вы не знали?
Весы эти Остромов купил в Турине, сувенир, пустышка, но на новичков действовало; особенно хороши были черепа на чашечках — аптечный символ, — и змейка, обвивавшая стрелку.
— Опознает, тогда и поговорим, — пообещал Клингенмайер. — Клянусь, что лишнего часа не задержу ваши реликвии. Дайте мне два месяца на справки.
— Почему два? — возмутился Остромов. — С заграницей хотите сноситься?
— Посмотрим, — уклончиво отвечал Клингенмайер.
— А до той поры что ж, и знаменитого чайку не предложите? — спросил Остромов, вновь меняя тон.
— Чайку предложу, — ровно ответил старьевщик, — и можете даже, если угодно, осмотреть сундук на предмет сохранности…
— Помилуйте, как это можно. Чтобы я не доверял людям… — опять, тоньше прежнего, уколол Остромов.
— А напрасно.
— Через это только и страдаю, — вздохнул посетитель. — Кстати, если уж зашел у нас откровенный разговор. Почему вы не верите мне, а верите Морбусу?
— Пока, — строго глянул Клингенмайер, — я не верю никому. Что до Морбуса, его я знаю тридцать лет и не имел оснований усомниться…
— Да, да. Как я мог забыть. Родной Петербург, человек вашего круга…
— Он не моего круга, — веско возразил Клингенмайер. — Но в бескорыстии его я убеждался, живет он соответственно тому, что проповедует, и знания у него широкие, не только в оккультной области…
— И вы не допускаете мысли, что он позавидовал младшему коллеге, который только выехал в Италию, а уже посвятился в «Астрее»?
— Этой мысли, — сказал Клингенмайер после паузы, — я не допускаю. Я допускаю другую мысль — что он доверился лжецу или поддался чувству. Это быть могло.
В каморке, в глубине лавки, зашипел на огне медный чайник, похожий на древнюю лампу.
— Он сейчас в городе? — небрежней прежнего спросил Остромов.
— Не знаю.
— Да будет вам. Я наверное знаю, что в городе.
— Я с ним дел не веду, — пожал плечами Клингенмайер. — Если знаете, для чего и спрашивать?
— Удивительный чаек, — похвалил Остромов. Чай был невкусный, чистая солома с сандаловым запахом. — Нда-с. Вот так покинешь город, оставишь все, чем дорожил, вернешься — а имущество твое под замком, имя очернено, друзьям наговорили…
— Борис Васильевич, — с усилившимся немецким призвуком проговорил хозяин. — Вам имя Елены Валерьевны Самсоновой ни о чем не говорит?
Остромов владел собой великолепно.
— Ах, о многом, — сказал он мечтательно.
— Так вот, — заметил Клингенмайер. — Не знаю ничего о Морбусе, но она — да, в городе. — Он заговорил вовсе уж как немец-гувернер: та, ф короте. — И она здесь бывает, тоже любит сандаловый чай…
— Весьма было бы любопытно, — пробормотал Остромов.
— Не думаю, — сказал Клингенмайер зло. — Постараюсь оградить ее от этого потрясения. Но она не опровергла по крайней мере одного факта. Я, впрочем, не расспрашивал. Она открылась сама, стоило мне упомянуть…
— Женщины, женщины, — сказал Остромов. — Я никак одного не пойму, Фридрих Иванович: если женщина после всего вас ненавидит и говорит одни гадости, — да еще глупые, чересчур объяснимые, — это доказывает, что она вас любит до сих пор, или что не любила никогда?
— Женщина женщине рознь, — подумав, ответил Клингенмайер. — Но если нечто подобное говорит о вас Елена Самсонова, это означает лишь, что она тяжко и незаслуженно оскорблена.
— Э-эх, Фридрих Иванович, — сказал Остромов с интонацией «Э» — элегической, несколько э-э-снисходительной. — С вещами вы, должно быть, накоротке и разбираетесь в них, как никто. Но в женщинах, прошу поверить, понимаете очень мало, и тут уж я не знаю, сочувствовать вам или завидовать. И скорее готов позавидовать, да-с…
Относительно Бетгера у него были отдельные планы.
Войдя в театр за три часа до представления, он принял вид официальный. Госдрамой руководил Соболевский, подражавший в минувшие двадцать лет всем по очереди, от бытового театра с могутно-купеческими драмами до футуристов включительно, и носившийся теперь с идеей адаптивного театра, составлявшей, если вдуматься, истинное зерно госдрамы. Идея была еще корабельниковская, времен мистерии: ни один авторский текст не считать окончательным, а исправлять по ситуации. Соболевский ставил классику, изменяя финалы в новом духе. Гамлет у него поднимал восстание и при военной помощи Фортинбраса свергал короля, Ромео и Джульетта взаимно уничтожались, а к венцу шли Меркуцио с дуэньей, двое из городских низов; Тартюфа арестовывали слуги, дон Карлос чудесно спасался, и только невозможность усовершенствовать историю Британии удерживала Соболевского от постановки «Марии Стюарт» с финальным триумфом Шотландии над Англией и обезглавливанием Елизаветы; его вторая жена, прима Госдрамы Алчевская по прозвищу Госдама, давно мечтала о роли Марии, и Соболевский уже поддавался.
Единственным современным спектаклем Госдрамы была только что переданная лично автором революционная трагедия бывшего знаньевца Деденева «Вера Народная». Она гремела. Учительница Вера Народная встречала на базаре, в деклассированном побирающемся виде прячущегося мужа, белого офицера, и мучительно колебалась — сдать, не сдать? Корнелевский выбор осложнялся тем, что в нее влюблен был матрос Шкондя. Мужу она в конце концов давала убечь, но тут оказывалось, что Шкондя следил за ситуацией с самого начала и, не будучи в действительности влюблен, втерся в дом Веры единственно для пресечения контрреволюции. Тогда все решал моряк ex machina, — но ныне пришли другие времена, и моряка пришлось отвести на второй план, а на первый, в духе НЭПа, вывести боевитую спекулянтку Зосю. Ради mauvais mais charmante
Фанни Кручининой из Харькова, большеглазой, большеротой, не учившейся ничему, умеющей все, Соболевский оставил Госдаму. Зосиными словечками, из которых она сама сотворила роль (в пьесе у нее было две реплики — «Кому картопли, картопли?» и «Чтоб у тебя повылазило!») разговаривал весь театральный Ленинград: паролем сезона стало «Я же ж с чувством же ж женщина!», «Не тычь мне в душу дитем, цволочь» и необъяснимое, но неотразимое «Невля, харбертрус, ракло, иди в дупу и там погибни». Теперь спекулянтка была не только ярчайшим пятном на деденевской рогоже, но и спасительницей города: именно она, а не Шкондя, выследила шпиона и сдала его органам. Частное предпринимательство знает, при чьей власти ему лучше предпринимать.