Остромов, или Ученик чародея - Быков Дмитрий Львович 4 стр.


Даня на секунду задумался и решительно мотнул головой.

— Готов.

— Смотрите прямо на меня, — негромко приказал попутчик.

Даня вытаращил глаза и мысленно повторил три своих вопроса.

— Любопытно, — медленно произнес астроном. — В последний раз эти три вопроса, в иной последовательности, задавал мне один самоубийца при отплытии… впрочем, это неважно. Что же, ответ будет короток, но вам ведь не нужно много. Вы хотите знать — да или нет?

Даня кивнул, трепеща.

— По первому вопросу, — изрек незнакомец, напряженно вглядываясь в его карие глаза своими серыми, — несомненное и безусловное да, но подумайте, нужно ли вам это? Не лучше ли так, как было?

Даня вздрогнул.

— По второму, — задумчиво продолжал оракул, — я не был бы столь категоричен. И все же да, да, при всех оговорках, слишком понятных вам самому.

Он важно кивнул и потер виски, отчего глаза его на миг стали китайчатыми.

— Что до третьего, то я удивляюсь, — произнес он, слегка разводя руками. — Отчего вы думаете, что это важно? Почему вам не спросить меня что-нибудь о России?

— Вы же сказали — о себе, — пролепетал Даня.

— Я? Ничего подобного. Это вы сами себе сказали. Но раз вам в самом деле важно, скажу одно: это произойдет вовсе не так, как вы думаете, и не ранее, чем будете готовы, но случится с той же неизбежностью, с какой мы приближаемся к месту нашего назначения. Что, довольно?

Даня не знал, смеяться ему или пугаться. Его три вопроса были: устроится ли он на работу у дяди, стоят ли чего-нибудь его стихи и окончится ли в Ленинграде наконец его затянувшееся девство. Астроном ответил точно, хотя ответы его были приложимы к любым трем вопросам, вплоть до тревоги о возможной войне с Англией. Но про Англию Даня не спрашивал.

— Хорошо, но можно еще? — попросил он еще один шанс, надеясь задать такой вопрос, на который не может быть расплывчатого ответа.

— Я сказал: не больше трех. Это страшная трата умственной энергии, и потом — зачем вам знать будущее? Все равно узнаете.

— Я хотел не о будущем…

— Нет, нет. Да вы и сами легко научитесь. Упражнение простое: вам достаточно представить себя на чаше весов, но с абсолютной достоверностью, с буквальным видением их, с ощущением даже холода от их бронзы. И тогда вы сами почувствуете, поднимаетесь или опускаетесь. Для остроты чувств, пожалуй, полезно вот что, — и астроном неуловимым движением вынул из кармана плаща три резных китайских шарика. — Купите где угодно и катайте вот этак, — шарики так и замелькали между его длинными пальцами. — С этими движениями и вопросов не будет. Вопрос — всегда от неуверенности, а если правильно вращать — уверенность всегда с вами.

Он бережно спрятал шарики в карман, словно в них и впрямь содержалась сила.

— А! — радостно воскликнул Даниил. — Такие я видел.

Он в самом деле нередко наблюдал, как Валериан катает резные шарики в толстых пальцах — в последнее время все приметней дрожавших. Валериан рассказывал, что такие шарики нашли в египетской пирамиде — это были игрушки фараона, почившего пять тысяч лет назад. Если выучиться жонглировать ими, учил Валериан, — можно притягивать исполнение желаний.

— Где же вы могли их видеть? — высокомерно спросил незнакомец.

— У Валериана Кириенко, — гордо ответил Даня. — Я часто у него бывал, с ним дружила моя мать.

— Валериан, — произнес попутчик с легким неудовольствием, относившимся то ли к Кириенко, то ли к собственной памяти, недостаточно расторопной. — Я знал Валериана, но так давно, что многое стерлось… Между нами были споры, глубокие споры…

— В Париже? — подсказал Даня. Он знал, что Валериан прожил там три года, изучая живопись и позируя монмартрской богеме, писавшей с него бесчисленных Вакхов и клошаров.

— О нет, гораздо дальше. На месте Парижа тогда еще росли папоротники. Валериан — могущественный дух, но избыточное доверие к женскому… к материнскому… Я говорил, но он не внял. И потому, при всех дарованиях, обречен вечно путаться в низинах, тогда как мог бы… Впрочем, это и тогда уже было ясно всем в нашем кружке.

— Что же плохого в материнском? — запальчиво спросил Даня. Он обиделся за доброго Валериана — тем сильней, что в словах сумасшедшего была правда: рыжий толстяк, бог маленькой бухты, собиратель камней и корней, всеобщий спаситель и странноприимец был назойливейшим собеседником, с завыванием читал вслух длинные стихи, полные античных имен, заставлял смотреть неотличимые акварели и выражался напыщенней Квинтилиана. Что-то было в нем недовершенное, не дававшее воспарить, — то ли приземистость, то ли толщина, но Даня чувствовал, что будь Валериан строен, как кипарис — а не как три кипариса, по собственной его шутке, — это было бы даже хуже. Так, в балахоне, сандалиях, поперек себя шире, он был хотя бы ни на кого не похож. Чего-то было ему раз навсегда недодано — то ли дара, то ли умения им распорядиться; роковой изъян сказывался во всем, но более всего — в странной привязанности к матери, которая и саму ее, кажется, не радовала. Вал был женат дважды, но от обеих жен — петербургской и парижской — быстро сбегал в Судак. К Судаку он тоже был привязан накрепко, всю жизнь, как на вожжах, проходил на этих двух пуповинах, кажется, решив раз навсегда, что в Петербурге ему не быть даже вторым, а в Судаке он навеки первый. Так о нем говорили, хотя Даня никогда не верил — он всегда знал, что Вал и бухта созданы друг для друга, что в самом его имени (полным никто не звал, материнское «Вал» привязалось навеки) живет морская волна. Однажды он произнес долгий — как всегда, с цитатами на пяти языках — монолог о море и матери, о том, что от них нельзя отрываться, что для мудрых греков морское странствие было возвращением домой, в стихию, откуда вышла жизнь; он увлекся, как всегда, и дорассуждался до того, что девять лет одиссеевых странствий приравнял к девяти внутриутробным месяцам, а троянскую битву — к зачатию (Даниилу приходили в голову крамольные мысли о символике коня, и он хихикнул, но Вал, как всегда, не заметил). Он был чудак и кто хотите, но и самые скептические гости признавали его благородство; что до напыщенных речей, то, когда он с теми же цитатами нахваливал данины стихи, торжественно приняв его в кабинете, куда простые гости допускались лишь для самых сокровенных бесед, — Даня готов был слушать его бесконечно. А мать, что ж мать: со своей Даня и теперь вел нескончаемые мысленные беседы, думая, что она все слышит.

— В материнском? — переспросил спутник. — В материнском ничего дурного, но в детском… Вечные зародыши, что же в них путного? Тем обиднее, когда д а н о… — Он выделил слово в манере беллетриста Грэма, в миру Александра Степановича Кремнева, отшельником жившего под Ялтой, но трижды на даниной памяти заезжавшего к Валу; это был суровый, костистый алкоголик лет сорока пяти, принимался вдруг рассказывать таинственные истории из своих скитаний — то по голодному Петрограду, то по тропикам, — но, обведя взглядом собеседников, вдруг осекался и принимался бурчать о гонорарах, о кровопивцах, которые не печатают, о придирках квартирной хозяйки… Один раз с ним была жена, маленькая, светловолосая, с круглыми щеками; она явно стыдилась Грэма и робким поглаживанием его огромной костистой лапы пыталась остановить очередной монолог. Грэм вдруг принялся описывать картину, которую видел во сне — «Край пропасти, и в него вцепилась рука, видите, вот эдак… Вот бы вам написать, Валерьян Александрович, а не эти в и д ы. Зачем рисовать виды, когда их и так видно?».

— Но вы хотя бы согласны, что ему дано? — запальчиво спросил Даня.

— Я удивляюсь, — сказал незнакомец. — Разве я стал бы говорить с тем, кому не дано?

Даня вспыхнул от удовольствия.

— Однако вы же отрываетесь, — продолжал астроном. — Я без всякого вашего рассказа знаю, что вы едете из Крыма, который покидали перед тем весьма редко. Смею уверить, здесь вам предстоит многое из того, что там не приснилось бы.

— Вы и будущее знаете? — спросил Даня, силясь выглядеть снисходительным насмешником, но втайне боясь ответа.

— Будущее? — фыркнул незнакомец. — Что вы называете будущим? События на реальном плане мало важны, а на астральном все дано в первый миг творения. Неужели стоит принимать за реальность вот это?

Он небрежно, не оборачиваясь, указал длинным пальцем себе за спину; там, в мутном окне вагона, показался Обводный канал. Даня помнил слова матери о том, что это граница города, — девять лет назад они втроем, с мамой и Женечкой, въезжали сюда, в последний раз беспечно путешествуя вместе. Он не бывал с тех пор в Петербурге и мало что помнил: город предстал ему средневековым, темно-кирпичным, — мать знала, что он любит рыцарские сказки, и водила не по светлым и воздушным площадям, а по узким улицам, по пустым и как бы застывшим в безвременье закоулкам, мимо зданий со стрельчатыми окнами и причудливыми мозаиками. Парадного Петербурга он так и не увидел, но навеки запомнил темную громаду дома на Мойке, где мать в пятом году, за три года до его рождения, была на спиритическом сеансе и услышала предсказание от Калиостро, что сын ее получит власть над воздухом и отдаст ее за чужую жизнь. «Непременно отдам, — заверил Даня, — что мне воздух? Про воду бы еще подумал». Они много тогда смеялись. Больше всего ему понравилась Деламотова арка; на саму Новую Голландию входа не было — третий год шла война, и там, говорили, велись работы по строительству электрической корабельной пушки, передающей взрывы на расстояние. Пушка эта упразднила бы войну как таковую, ибо с Новой Голландии можно было бы сделать взрыв в старой, а из Судака зажечь люстру в Богемии.

Теперь за окном тянулись склады, бараки, заводские корпуса — все было грязно, запущено и тоже словно говорило, что теперь можно. Ни к чему было заботиться о внешних красотах — приоритет во всем отдавался деловитости, но как-то выходило, что без пристойного вида и деловитости не было. У длинного, криво сколоченного забора курили длинные, тоже скособоченные люди, всем видом напряженно выражая вальяжность и презрение к любому труду. Переваливаясь, тащился извозчик; так же переваливаясь, брел поезд, словно и на него действовала общая одурь. Пассажиры, увязав узлы, сидели молча и прямо — им давно полагалось прибыть на перрон, но поезд задерживался, и они так и застыли вытянувшись, с неподвижными лицами, как на крестьянских фотоснимках, на которых каменные бабы и стриженные в скобку мужики вечно таращатся, всем телом тужась удержать мгновение. Брызнул желтый апрельский луч из серой хмари, скользнул по масляно заблестевшим лужам и скрылся.

Даниилу неловко было спрашивать спутника, как найти его в Ленинграде, но не хотелось и терять странного астронома. Он по-детски заерзал, как всегда, когда не решался задать важный вопрос, и эта нерешительность не ускользнула от собеседника.

— Не желаю вам удачно устроиться, ибо знаю, что вас ожидают, — сказал он важно. — Относительно своего пребывания не могу сказать ничего, ибо меня не ожидает никто.

Назад Дальше