Мина сидела, уронив голову на руки, за накрытым к чаю столом. Не шелохнулась, когда он поздоровался; Генри топтался в прихожей, предчувствуя грозу, вешал пальто, шуршал пакетами. Мина еле слышно сказала: «Где ты был?» Он метнул взгляд на часы: без десяти шесть, опоздал на один час и тридцать пять минут. «Я же предупреждал, что вернусь на час позже». — «На час? — произнесла она медленно и с растяжкой. — А прошло уже почти два». Сталь в голосе не сулила ничего хорошего, он почувствовал легкую дрожь в коленках. Сев за стол, вертел в руках чайную ложку, пропихивал ее внутрь неплотно сжатого кулака, пока Мина не зашипела, шумно выдохнув через ноздри. «Оставь ложку в покое! — рявкнула она. — Я спросила, где ты был?» Нетвердым голосом, сбиваясь, он объяснил: мать школьного друга, то есть, ну, в общем, пригласила к себе, к ним на чай и… «Мне казалось, ты собирался за костюмом», — вкрадчиво перебила она. «Я собирался, но…» Генри уставился на свою пятерню на скатерти. «И если ты пошел в гости, неужели так трудно было меня предупредить? — со всей мочи провопила она. — Телефон-то, слава богу, есть!» Оба молчали, эхо ее вопля еще минут пять металось по всей гостиной, звякало в голове, потом Мина тихо сказала: «Кричи не кричи, бесполезно. Тебе все равно плевать. Иди наверх и переоденься». Он знал, что положение можно исправить, если найти правильные слова, но их-то как раз в голове и не было, а были только те, что перед глазами: побелевшие костяшки сжатых кулаков, узор скатерти — все внимание сосредоточилось на них, вот ничего и не скажешь. Генри понуро поплелся мимо Мины к дверям, она повернулась, поймала его за локоть: «И чтобы на этот раз без выкрутасов» — и оттолкнула. Только поднявшись по лестнице, он задумался, что она имела в виду: без выкрутасов. Очередной костюм, чтобы его унизить, наказать за опоздание, за нарушение заведенного порядка? Он приблизился к девочке, лежавшей ничком на кровати, той же, что раньше. Не задумываясь, скинул с себя одежду, только бы заново не навлечь на себя Минин гнев (а что если, наоборот, нарочно довести ее до кипения? — мгновенная гадостная мысль, которая его сразу же испугала), дрожа, начал натягивать через голову платье, ощущая кожей холодок сатина, и белые колготы — торопливо, чтобы она не подумала, будто он тянет. Расправил тонкие кожаные кружева, липшие к пальцам, нахлобучил парик и подошел к зеркалу оправиться; подошел, глянул на себя и замер, ощутив уже знакомый укол под ложечкой, ибо она теперь была в его спальне — те же волосы, свободно падавшие на спину, та же бледная безупречная кожа, тот же нос. Он взял с полки ручное зеркальце, стал рассматривать свое лицо со всех сторон: глаза у него другого цвета (синее) и нос явно больше. Но первое впечатление (потрясение от первого впечатления) не проходило. Он снял парик, став похожим на коротко стриженного клоуна в женском одеянии, даже засмеялся. Снова надел парик; пританцовывая, закружился по комнате: Генри и Линда, слитые воедино, не рядом (как за школьной партой), не тесно прижавшись (как в машине), а одно — он в ней, она в нем. Платье больше не угнетало, гнев Мины не страшил, в обличье девочки Генри был неуязвим и невидим. Он начал расчесывать парик, стараясь подражать Линде (вернувшись из школы, она расчесывала волосы от кончиков к корню, объяснив, что так они меньше секутся).
Он так и стоял перед зеркалом, когда Мина ворвалась в комнату (тот же офицерский мундир, только лицо суровее), развернула его за плечи спиной к себе, принялась шнуровать платье на лопатках и пояснице, всю дорогу мурлыча что-то себе под нос. Расчесав парик, провела рукой по внутренней стороне ляжки, проверяя, какие на нем трусики, и, удовлетворенная, развернула обратно (его снова сковал страх при виде глубоких подрисованных моршин на ее лице, прямых прядей набриолиненных волос). Она нависла над ним, притянула ближе, поцеловала в лоб: «Умница» — и повела за руку вниз, больше не проронив ни слова, сама разлила вино у бара — два полных бокала красного. С легким поклоном вложила один бокал ему в руку и, щелкнув каблуками, произнесла хрипловатым деланым голосом: «За тебя, моя милая». Он взял непривычный бокал, тонкая мутная ножка оказалась недостаточно длинной для детского кулачка, пришлось взять двумя руками. По праздникам Мина смешивала ему простое пиво с имбирным, в остальные дни Генри пил лимонад. Теперь Мина стояла спиной к камину, расправив плечи, держа бокал у плоской груди: «Будем здоровы! — и опустошила его двумя большими глотками. — Попрошу до дна». Он лизнул вино кончиком языка, весь скривился от горечи, потом закрыл глаза, набрал полный рот и запрокинул голову, протолкнув жидкость сразу в глотку, почти не почувствовав вкуса (только послевкусие: ощущение какого-то странного налета на нёбе). Мина допила вино, подождала, пока он допьет свое, взяла пустые бокалы и снова их наполнила, поставила бутылку на стол, пошла за горячим. Чувствуя головокружение, не до конца веря в происходящее, он помог ей принести блюдо из духовки, не понимая причины ее молчания. Сели: Линда и Генри, Генри и Линда. За едой Мина несколько раз поднимала бокал, повторяя: «Будем здоровы!» — и ждала, пока он возьмется за свой, прежде чем отпить; раз она встала и подлила ему еще вина. Теперь все плыло у него перед глазами, вещи струились, вытекали из самих себя, оставаясь при этом на месте, пространство между предметами покачивалось, на миг лицо Мины съехало набок и слилось со своими многочисленными отражениями; он уцепился за край стола, чтобы уравновесить комнату, и понял, что Мина это заметила, увидел ее кривую ободряющую усмешку, увидел, как она медленно смешается за кофейником против вращения комнаты, сошедшей со всех осей, и, если закрыть глаза, если только закрыть глаза, можно не устоять на краю мира, свалиться в бездну, разверзающуюся у самых ног. И на этом фоне Мина без умолку говорит, Мина что-то пытается выяснить про сегодняшний день, чем он занимался в том доме; для ответа приходится вызволять завалившийся куда — то язык, его собственный голос доносится еле слышно, точно из соседней комнаты, нёбо вымазано клеем. «Мы, ну… взялись… она нас взяла…»; наконец он сдается, расплющенный Мининым визгом, и лаем, и хохотом: «О, моя бедная девочка слегка наклюкалась», — на этих словах она нависает над ним и, приподняв за подмышки, полунесет-полуволочит к креслу, усаживает к себе на колени, разворачивает (так что голени свисают теперь с подлокотника), обхватывает голову руками, наваливается сверху, напряженная и горячая, как борец, он не может пошевелить ни рукой, ни ногой, полностью нейтрализован, она вдавливает его лицо между двух лацканов расстегнутого кителя, и, сопротивляясь нарастающему головокружению, он понимает: одно резкое движение — и его стошнит. Имитируя похоть, она плотнее прижимает его лицо к груди, под кителем ничего нет, ничего, кроме щеки Генри, упершейся в сморщенную, слегка надушенную кожу дряблого, стареющего соска, ее ладонь — как ошейник, никуда не деться от этой коричневой заплаты, и рывком нельзя — в желудке настоящий вулкан; он не смог отклониться, даже когда она запела, шаря другой рукой в складках его платья, подбираясь к тыльной стороне бед- pa, полубормоча-полумурлыча: «Солдату девушка нужна, солдату девушка нужна», едва поспевая за своим сбившимся, частым и одновременно глубоким дыханием, и Генри взлетал и опадал в такт ему, чувствуя, как его прижимают все теснее, и, открыв глаза, увидел синюшную бледность Мининой груди — именно такими, синюшными и бледными, всегда представлялись ему лица покойников. «Тошнит», — шепнул он в ее телеса, и изо рта бесшумно выплеснулась красно-коричневая жижа, смесь выпитого и съеденного — пятнышки цвета на смертельной бледности под мундиром. Он скатился с нее, более не удерживаемый, скатился на пол, и парик съехал набок, белые и розовые кружева платья в кричащих коричневых и красных пятнах; он сорвал парик с головы, отбросил в сторону, сказал (почему-то басом): «Я Генри». Какое — то время Мина еще оставалась в кресле, сидела, уставившись на парик на полу, потом поднялась, переступила через Генри, ушла к себе; гостиная продолжала вращаться; теперь сверху доносился шум бегущей воды; он не изменил позы, окаменел на ковре, глядя на оплетающие пальцы узоры, с пустым желудком стало полегче, но двинуться с места он не мог.
После ванны Мина спустилась, одетая по-домашнему, вновь став собой, помогла ему поддаться, довела до камина, расшнуровала платье, которое тут же отнесла на кухню и замочила в ведре. Подобрала парик, взяла Генри за руку и показала, как ходят наверх по ступенькам, напевая, точно младенцу: «И-и раз, и-и два, и-и три…» В спальне он стоял, уперев лоб ей в плечо, а Мина стаскивала с него остатки одежды, искала пижаму и говорила без умолку про то, как когда она впервые напилась, то наутро ничегошеньки не помнила; Генри не уловил смысл рассказа, но тон был успокоительный, такой же домашний, как ее платье, он навзничь упал на кровать, и ее рука легла ему на лоб, ненадолго остановив кружение, а Мина повторяла речитативом слова песенки, которую напевала внизу: «Солдату девушка нужна, как льву его густая грива: чтоб согревать во время сна и на ухо шептать игриво». Она стала гладить его по волосам, а когда на другой день он открыл глаза, парик лежал рядом на подушке — должно быть, сполз ночью с головы.
Проснувшись, Генри подумал о Линде, и что болят надбровья, и что, судя по некоторым признакам, утро уже прошло. Мина спросила снизу: «Будешь обедать? Я решила дать тебе выспаться», но он оделся для школы, сорвал с вешалки рюкзак, юркнул за дверь и перебежал на другую сторону улицы. Мина выскочила следом, крича, чтобы вернулся, влажный ветер ворошил волосы, вчерашний вечер помнился смутно, но осталась уверенность, что отныне Мина утратила над ним свою власть, ее голос таял вдали, убежать от него теперь ничего не стоило. Скорее к Линде. В школе он объяснил свое опоздание недомоганием (в сущности, даже и не соврал, был так бледен, что ему сразу поверили). Прямиком за парту к началу послеполуденных занятий, где она расплылась в улыбке при его появлении, сунула в руку записочку, клочок со словами: «Придешь в воскресенье?» Он написал на обороте «да» с тем же ощущением вседозволенности, с каким выбежал сегодня из дома, передал ей под партой, на мгновенье-другое их пальцы встретились и переплелись, пока она выцарапывала из ладони записку. Под ложечкой — укол, в паху — легкое шевеление, прилив крови, и крайняя плоть распускается, как весенний цветок, утыкаясь в складки одежды, и записка падает на пол, никем не замеченная.
Можно ли ей рассказать про отражение в зеркале, про Генри и Линду, слившихся воедино, про то, как, увидев это, он ощутил себя свободным, как закружился в танце, пока Мина не вошла в комнату? Он хотел, но как рассказать, не объяснив про Мину и про игры, которые не совсем игры, с чего начать? Сначала лучше про маску, которую он купит сегодня вечером (это, вообще-то, монстр, но больше смешной, а не страшный), а потом, естественно, про маскарад, про его имя на пригласительных рядом с именем Мины, и как все будут в обличьях, и никто никого не узнает, и, значит, можно делать что хочешь. Они были на игровой площадке, опустевшей к этому часу, фантазировали, что можно сделать, когда тебя никто не знает. А ей бы не хотелось прийти? Еще бы, конечно хотелось. С дальнего конца площадки к ним шла ее мать, она чмокнула Линду, положила руку Генри на плечо, они вместе пошли к машине. Линда рассказала матери про маску Генри и про маскарад, Клэр разрешила ей пойти, почему бы нет, звучит заманчиво. Они попрощались.
В магазине он не сразу смог отдышаться, бежал сломя голову, боялся снова опоздать домой к чаю. Мужчина за прилавком давно выработал особую манеру общения с малышней — бодрую, с нелепыми шуточками. «Где пожар?» — спросил он, когда Генри влетел с улицы. Генри нетерпеливо выпалил: «Я за маской». Мужчина медленно навалился на прилавок, держа очередную шуточку наготове. «А ты разве не в ней?» — он смотрел за выражением лица Генри, ждал ответной реакции. Генри улыбнулся из вежливости: «Вы сказали, что отложите для меня». — «Ну-ка, ну-ка, — с преувеличенным вниманием всматриваясь в цифры на календаре, — если не ошибаюсь. — глубоко вздохнув, растягивая слова, — если не ошибаюсь, сегодня вторник». Он расплылся в лучезарной улыбке, изогнул брови домиком, наслаждаясь нарастающим беспокойством маленького покупателя («Но вы ее еще не продали?»), и, не опуская бровей, выставил вверх указательный палец — остряк-самоучка во всем блеске собственного идиотизма: «Хороший вопрос: не продал ли я ее?» Преподав Генри этот урок жестокости, он запустил руку под прилавок («Давай-ка посмотрим, что у нас тут имеется») и вытащил маску, ту самую, маску Генри. «Вы не могли бы ее завернуть: понимаете, ее никто не должен видеть». Мужчина был немолодой (Генри только сейчас это заметил и, заметив, сразу его пожалел). Он тщательно завернул маску в два листа плотной коричневой бумаги и сунул сверток в старенькую авоську, чтобы удобнее было нести. Все это, не проронив ни слова, и Генри подумал: уж лучше бы продолжат свои дурацкие шуточки. Последнее, что он сказал, было: «Держи», — передавая Генри авоську через прилавок. Уходя, Генри громко попрощался, но мужчина уже успел уйти в подсобное помещение и вряд ли услышал.