Полукровка - Елена Чижова 11 стр.


– Я хочу спросить. – Он обернулся. – Ты знаешь, как погиб твой отец?

– В Мозыре. Фашисты вошли в город, – он ответил и отвернулся к окну. – Вообще-то не город, так, большая деревня.

– Это я знаю. Ты рассказывал. Я хочу знать – как?

– Да что тут знать... – он говорил тихо. – Евреи.

– Это не ответ. Евреи гибли по-разному. Например, их сжигали. А пепел сбрасывали в реки. Его тоже... сожгли?

Отец молчал.

– Послушай, – Маша встала и прошлась по кухне. – Он – мой дед, я имею право...

Маша не успела закончить, потому что увидела его лицо. Нет, она не могла ошибиться: так он морщился всегда, когда ему было стыдно.

– Ты... стыдишься его смерти?!

Глаза отца стали тусклыми. Он отвел взгляд и коснулся лба. Пальцы, скользнув вниз, пробежали по лацканам пиджака и скрылись в пустом кармане. Как у профессора математики, стоявшего у доски. Броль Михаил Исаакович, чем-то похожий на брата Гену. Нет, она подумала, не на брата. На моего отца.

– Мать успела уйти, потому что догадалась. На ее руках были внуки, Сонины дети. Соня отправила на лето из Ленинграда. Я всегда боялся, когда ты уезжала в лагерь, и теперь боюсь, за Таточку... Она и отцу предлагала, просила, но он не хотел бросать мельницу, боялся, что без него сожгут...

– Немцы? – она перебила.

– Не знаю, – отец снова сморщился и покачал головой. – Какая разница! Немцы. Не немцы. Может, и не немцы...

– И что? Сожгли?

– Нет. Не знаю. А потом всех собрали и вывели за город...

Пальцы побежали обратно: по лацкану, до самого лба... Отцовские глаза смотрели куда-то вглубь, как будто жили отдельно от тела. Как будто тоже видели это: калитки, пустая улица, слепые дома.

Те, кого он помнил всегда, шли с пустыми руками. Их никто не обманывал: сказали, ведут на смерть. Маша смотрела и видела их руки: пальцы, бегущие по лацканам пиджаков. Их пальцы надеялись укрыться в пустых карманах, вздрагивали, шевелясь на ходу. Пыль, поднятая тяжелыми башмаками, оседала на коже. Темные фигуры колыхались в белом мареве, становясь мнимыми математическими величинами...

Математики, инженеры... Технари – замкнутый орден, существующий на особых правах. Когда-то давно они все прошли той деревенской дорогой. Те, кто сгинули. И те, кто спаслись...

– Его расстреляли?

– Нет. Его – нет, – отец ответил спокойно, как будто говорил о чужом.

– Как это? – она спросила растерянно.

– Всех привели к оврагу. Приказали раздеться догола. Отец отказался. Сказал, что не станет. Евреям нельзя открывать наготу. Тогда они приказали вырыть яму. Зарыли в землю – живым, – отцовский голос дрогнул. Как пальцы, бегущие по обшлагам.

– Но если... – Маша съежилась. – Откуда ты знаешь? Они же погибли. Все.

– Не все, – он совладал с дрогнувшим голосом. – Одна девочка спаслась. После войны рассказала Соне. Все стали раздеваться, а он – нет. Она видела, как зарыли и затоптали. Отец не кричал. Но она видела, как над ним шевелилась земля...

– Папа! – Отец обернулся от двери. – Я понимаю: Гитлер, фашисты. Но почему наши? – Маша мотнула головой и поправила себя: – Здесь, у нас?

Отец молчал.

– Вот только не надо, – она наступала яростно, – что ничего этого нет и не было. Уж я-то знаю. Или, может, тебе рассказать? Про университет.

Стыд и растерянность метнулись в отцовских глазах, словно выросшая дочь догадалась о позорной наследственной болезни, которую ему удавалось скрывать до поры.

– Ты хочешь спросить, почему в нашей стране к евреям относятся особо? Не знаю.

Его беззащитность била в самое сердце.

– Ладно, – Маша справилась с жалостью, – по крайней мере, когда? Когда оно началось?

– До войны вроде не было, – он всматривался в свое довоенное прошлое. – Нет. Может быть, где-то... Но тогда я об этом не думал. Мы дружили втроем: я, Алексей и Иван.

Отец приводил довод, который казался ему убедительным. Ссылался на старую дружбу: русские и еврей. Их дружба прошла испытание временем. До сих пор дружили семьями, вместе отмечали праздники. Последний раз собирались у дяди Леши – в деревянном доме недалеко от Волкова кладбища. Дядя Ваня жил у Петропавловки. Маша вспомнила: красный гранат. Диковинное лакомство – когда-то давно она попробовала его у дяди Вани. Мама говорила: дядя Ваня живет в генеральском доме. Кислые зерна. Сок, похожий на кровь...

– А потом война... – отец вспоминал.

Маша шевельнулась нетерпеливо. Эти рассказы она уже слышала: сперва он служил в пехоте, потом – танкистом, под Москвой.

Это началось после войны, – розоватая волна прошла по его лицу. – Дело врачей. Весь этот бред в газетах. Потом... Сталин готовился выслать евреев. Всех. Ходили слухи: под Ленинградом уже стоят эшелоны. Не успел – сдох. – Пошарив на полке, отец достал сигарету. – Я помню. Это случилось в начале марта, я шел на работу, на углу Невского и Гоголя – толпа. Стояли и слушали репродуктор, ловили каждое слово: давление, сахар, моча... А потом вдруг – как гром среди ясного неба: скончался. Нет, – он сморщился и покачал головой, – этого тебе все равно не представить. Бог. Понимаешь, великий и бессмертный. Все умирали. Миллионами. Но только не он. Он должен был жить. А тут... Я шел по Невскому, шел и прятал глаза. Боялся, что кто-то увидит. Почему? Понимаешь, они все плакали. Этого я не мог понять, – даже теперь он улыбался испуганно. – Свернул на Литейный. Знаешь, – он говорил шепотом, – мне хотелось плясать. Нет, не мне. Не я – мои ноги. Я говорил – не сметь, а они все равно... Его смерть была чудом...

– Значит, – Маша перебила, – после войны?..

Отец распахнул форточку и зажег сигарету.

– Значит, после? – она спрашивала как экзаменатор. Ставила дополнительный вопрос. Похоже, у него не было ответа. – Интересно у тебя получается: до войны – не было, в войну – не было... А потом откуда-то взялось.

– Не знаю, – он прикрыл кухонную дверь. Мама не выносила табачного дыма. – Может быть, пережитки прошлого... Прежде, до революции... – Двойка, выведенная рукой дочери, грозила испортить матрикул. – Нет, что-то все-таки было, иначе я бы не думал об этом на фронте.

Тягучий дым уходил в открытую форточку. Дочь молчала и ждала.

– Я ушел в двадцать семь. Говорят, молодым легче, марш-броски... физическая тяжесть... но это неправда. Молодые гибнут быстрее. Не знаю, как объяснить. Может, дело в реакции: у двадцатилетних она другая. Когда поднимают в атаку, всегда есть две-три секунды, примериться. Молодые встают сразу. Нет, не об этом, – он сбился и начал заново. – В сорок втором мне предложили перейти в инженерные войска. Но я отказался, сказал, что хочу в танковые.

– Почему? Инженерные – по твоей специальности.

– В инженерных воевать безопаснее. Все знали – танки горят, как свечи, – он усмехнулся. – На поле боя танк – мишень. Могли подумать, что я струсил. Потому что, – отец притушил сигарету, – потому что – еврей. И в атаку. В атаку я всегда подымался сразу. Странно, что не убило. Единственное ранение за всю войну. Причем, понимаешь, какое-то дурацкое. В сорок третьем. Нас везли в эшелоне, я стоял, курил у форточки. Пуля попала в щеку, прошла навылет. Понимаешь – навылет. Кровь, боль. А я ликовал. Сестричка перевязывала, а я... Знаешь, о чем я думал? Вот теперь никто и никогда не скажет... – он отвернулся и замолчал.

Маша слушала и не понимала. То, что он говорил, не укладывалось в голове.

– Ты хочешь сказать... радовался, потому что искупил... кровью? Как в штрафбате? Ты... считал себя преступником?

Кисти рук шевельнулись и дрогнули.

– Но если так... – Маша прищурилась. – Значит, это было и до войны.

– Значит, было, – он сунул окурок в помойное ведро.

Стараясь ступать неслышно, Маша прошла родительскую комнату и легла. «Валя. Общежитие. Надо что-то делать...» – мысль мелькнула и погасла.

Над низкими крышами поднимались крылья, вращавшие жернова. Там, у оврага, зыбился клочок земли. Могила деда, похожая на огородную грядку. Грядка ходила волнами, вскипала из глубины. Сердце стукнуло и упало под ребра. «Другое. Это совсем другое».

Клин, подходящий к Валиной лопасти, вырастал из другого ствола.

Хватая губами воздух, она поднялась на локте. Во рту было кисло. Как от граната: сок, похожий на кровь.

Борясь с подступающей тошнотой, Маша сплюнула в ладошку. «Счастливое ранение... – она думала о том, что презирает отца. – Искупил свою вину. За то, что родился евреем».

После войны работал, дослужился до главного инженера. Потому что... Он сам признался: железная пчела, прошившая щеку, защитила его от паука...

Одеяло налилось свинцовой тяжестью.

«Кровь – искупление? Но тогда...»

Дед, задохнувшийся в бескровной могиле. Его кровь осталась непролитой. Значит, он отказался от искупления: еврей, не пожелавший открыть наготы.

«Жертва, жерло, жернов...»

Тревога подходила крадучись. Маша откинула одеяло. На улице стояла мгла. Лампочка, горевшая под аркой, бросала слабые отсветы. Темные соседские окна глядели во двор.

Назад Дальше