Портрет Невидимого - Ханс Плешински 29 стр.


Конечно, я мог бы покончить с собой, чтобы избежать долгой и мучительной агонии. Но я знал, что если умру я, то совершит самоубийство и Фолькер. Его отчаянье ужасало меня сильнее, чем собственное небытие. Я не чувствовал себя вправе способствовать его гибели.

Что за скверные мысли? — спрашивал я себя в эрфуртских переулках. Какая сила загоняет тебя во тьму? Как теперь из этой тьмы выбраться? Есть ли еще надежда? Этого слова — «надежда» — лучше вообще не упоминать. Такая самонадеянность неоправданна.

По отношению к внешнему миру ты должен как-то функционировать…

Я допускал мысль, что не успею дописать свой роман. И решил включить в него главу с завещанием одного из главных персонажей, чтобы оставить после себя хоть что-то, соразмерное, на мой взгляд, происшедшему: последнее, обретшее законченную форму послание.

Я не хотел — пока это зависит от меня — тускнеть. Потому что встречал многих мужественных больных, любивших жизнь гораздо больше, чем те, чей жизненный горизонт еще не затянулся тучами. Главное — не сдаваться.

Теоретические разглагольствования…

Эрфурт — чужбина? Нет. Нежнейшая родина. Чужбина — по ту сторону горизонта.

Хотелось пить. Выпил что-то. Голода я не чувствовал, но знал, что пора перекусить. Купил сухарики. Сидел, похожий на привидение, на Соборной площади, среди припаркованных машин и мопедов. Наверняка даже улыбался.

У большинства жителей Тюрингии, жалующихся на трудности переходного периода, впереди совсем другое — по количеству лет — будущее, чем у меня. Они еще выпьют за наступление нового тысячелетия…

Заночевал я в Эрфурте, благо инфекция пощадила мое лицо и руки. Бежать отсюда не имело смысла. Гостиничный номер, через окна которого врывался грохот трамвая, был вполне подходящим местом, чтобы вместить мои тревоги, страхи, обрывки снов. И даже мысль о завтраке: гэдээровском бутерброде на тарелке с логотипом «Mitropa».

На следующее утро, измученный лихорадкой и страхом, я все же потащился в замок Вайсенфельс на реке Заале. Именно там когда-то открыли музыкальное дарование мальчика, игравшего на органе в капелле, — Георга Фридриха Генделя. В пространстве замка к жизни моей добавился еще один прекрасный момент. Музыка Генделя — с тех пор как я, будучи подростком, случайно ее услышал — стала для меня вторым позвоночником. Ее отчетливые структуры, поразительные мелодические вариации бессчетное число раз очищали и укрепляли мой дух. Гендель правдоподобно соединил в одно целое многообразный земной мир, душевные потрясения и Бога, незримо управляющего всем этим. Генделевские звуки всегда значили для меня: «Входи, здесь возносят хвалы и жалобы».

Теперь замковая капелла использовалась под угольный склад.

Поскольку ни сторожей, ни посетителей не было, я сам распахнул двери старинной герцогской резиденции.

И нашел опустевший спальный покой одного из здешних правителей.

Сотрясаемый ознобом, хотя стояло лето, поехал я назад в Мюнхен. С помощью аспирина подавил это недомогание, оцененное мною как первое проявление болезни. Но очень скоро, думал я, мне так или иначе придется пойти к врачу, то есть выслушать, не моргнув глазом, смертный приговор.

Сегодня мне легче говорить о своих тогдашних переживаниях, поскольку медицина добилась значительных успехов и смерть ВИЧ-инфицированного — в Европе — перестала быть абсолютной неизбежностью.

Как после каждого путешествия, я нашел дома молоко, свежий хлеб и букет цветов. Как всегда, мы с Фолькером встретились за ужином, чтобы обменяться новостями. Дом, поддержка — все это я снова обрел.

— В Лейпциге, говорю тебе!

— Потребуется еще двадцать лет…

— Бродить в одиночестве по замку Вайсенфельс — такое больше не повторится.

— А ты заметил, что с машины свинтили задний щиток?

— Правда? В Коттбусе у меня чуть было не дошло до сексуального приключения.

— Не желаю слушать! — решительно отмахнулся он. (Интимные отношения между нами давно закончились, но Фолькер по-прежнему ревновал.)

— Повар, русский. Он и понятия не имеет, что значит безопасный секс…

— С примесью татарской крови?

— Об этом я не спрашивал.

— Как выглядит Дрезден?

— Там есть, что реставрировать. Я пожертвовал десять марок на восстановление дворца Ташенберг.

— Кто же там жил?

— Ну, скажем… Любовница Августа Сильного, очаровательная графиня Козель, которая хотела застрелить короля шведов Карла XII, провела пятьдесят лет в тюремном заключении и уже в старости стала жрицей Осириса.


— Мне нужно вступить в контакт с «Баухаусом» в Дессау.

— Что ж, давай, Фолькер. Искусство теперь будет востребовано.

— Лазанья здесь слишком вязкая.

— Может, дело в твоих зубах?

Если мы и касались в своих разговорах болезней, то говорили о них вскользь, как о пустяках. Так было при всех эпидемиях, именно в таком тоне супруги во Флоренции 1450-го года или в Лондоне 1660-го признавались друг другу: «Я ворочаюсь во сне. У меня головные боли… В разгар эпидемии наверняка разразится мятеж».

— В Эрфурте я чувствовал себя скверно.

— Отлежись денек.

В такие моменты мы старались не смотреть друг на друга.

Чтобы отвлечься от нависшей надо мной угрозы, я пошел в кино, на фильм о мужской дружбе. «Давний друг»

— так назывался этот луч света из Голливуда. Очень скоро выяснилось: фильм реконструирует события, относящиеся к началу эпидемии; показывает, как один за другим умирают члены некоего калифорнийского кружка. Выбежать из переполненного зала значило бы публично признаться в своем отчаянии. Мне пришлось, вместе с другими зрителями, дождаться смерти последнего из героев. Может, в этом и был какой-то смысл. Chacun а son tour.

А вокруг нас кипела нормальная жизнь, с довольными и счастливыми людьми.

«Художественное агентство SENSO» после многих успешных начинаний постепенно скатывалось к банкротству. Финансовое ведомство квалифицировало деловые поездки к сардинским скульпторам как «отпуск в послесезонный период». Совладелец предприятия Ингвальд Клар пригласил нескольких чиновников, ответственных за культуру, обменяться мнениями… в слишком роскошном месте:

— Я зарезервировал двадцать мест в «Меранерштубен».

— Но нам не по карману за это платить! Д-р Казимир из Бранденбургского культурного фонда зарабатывает в десять раз больше, чем мы. И приглашать его дочь уж во всяком случае было ни к чему.

— Надо создать приятную атмосферу. Иначе ничего не получится.

— Его должны интересовать картины, а не кнедлики с абрикосами!

— Одно обычно не обходится без другого.

В конце концов партнеры решили расстаться. Афиши венецианского карнавала были сняты со стен, офисная мебель — куда-то отправлена. Фолькер, озабоченный своим будущим, опять оказался выброшенным в мир свободных профессий. Неожиданно он сорвался с места и поехал во Фрайбургим-Брейсгау. С непонятной для меня уверенностью — но иначе, может, на такое вообще не решишься — он перескочил с одного плота на другой.

Во Фрайбурге должен был родиться всемирный театр. Моему другу пообещали, что и для него там найдется работа.

— Что это в конечном счете тебе даст? Ты хотя бы заключил договор?

Как он ответит на первый вопрос, я приблизительно догадался:

— Там видно будет. Это потрясающее событие, касающееся многих людей. А главное, оно ново, уникально, увлекательно! Потом, вероятно, мы продолжим работу в Токио и Хьюстоне…

Проект, ради которого Фолькер складывал в чемодан рубашки, и в самом деле казался чем-то неслыханным.

Во Фрайбурге техасский режиссер Роберт Уилсон (тот самый, что когда-то гулял с Сержем по Парижу) репетировал европейскую часть своей всемирно-исторической драмы Civil Wars — Гражданские войны. В двадцатичетырехчасовой серии драматических картин Уилсон намеревался показать, как человечество само себя уничтожает, рвет в клочья. Азиатскую часть кровавой панорамы должны были подготовить — в другое время — сотни актеров-любителей из Японии, еще одну часть репетировали в Роттердаме.

Речь, несомненно, шла о самой сложной и дорогостоящей театральной постановке всех времен и народов. По ходу дела ее намеревались превратить в киноэпопею.

Творчеством Роберта Уилсона Фолькер интересовался давно. Фантастические видения американца, сопровождаемые музыкой Филипа Гласса, с середины семидесятых стали целью чуть ли не культового паломничества. По сравнению с магическим языком уилсоновских образов, рафинированностью световых эффектов в опере «Эйнштейн на пляже» или в берлинском спектакле «Смерть, Деструкция и Детройт»,

мой «выход» в «Браконьере» и реплика-рефрен Лизы «Я клею, я клею, пока не останется чего заклеивать…» наверняка казались Фолькеру старьем из пропахшего нафталином бабушкиного сундука. Роберт Уилсон был новым Рихардом Вагнером, он втягивал зрителей в совершенное и таинственное целостное художественное произведение, в настоящую игру снов.


Назад Дальше