Портрет Невидимого - Ханс Плешински 5 стр.


— Америка подомнет нас под себя.

— Еще неизвестно.

— Эрве и Доминик — заядлые лыжники.

— Мне жаль, Серж, но этого морского ежа я уже не осилю.

Он засмеялся:

— У него розовое мясо.

— В Гуанчжоу, говорят, едят все что угодно, вплоть до ножек от столов. Но туда я точно не попаду. Предпочитаю европейское побережье с его виноградниками.

Серж кивнул:

— После фейерверка мы можем пойти в «Кетцаль».

— Даже не знаю… Дискотека… На Новый год?

— Там полумрак, и всегда кто-нибудь тусуется. — Он ободряюще подмигнул: — Les mecs, les mecs…

Я терпеть не мог, когда его мысли, отклонившись ненадолго в сторону, снова возвращались к сексу. Мне не нравилась столь четкая расстановка — и ограниченность — Сержевых жизненных приоритетов. Людовик XIV с его пышным двором — виды на урожай винограда — мужчины во всех их разновидностях. В треугольнике с этими тремя вершинами заключалась вся жизнь Сержа. Как и многие испанцы, он именно теперь, в зрелом возрасте, открыл для себя прелесть провинциальной эротики. Съездить в Ним, в специальную сауну, перекусить под открытым небом и потом поглазеть на бой быков, благо действо это во Франции переживает новый расцвет (с тех пор как в нем стали участвовать совсем юные и, не спорю, очень соблазнительные тореро)…

— Мой самолет был наполовину пустым.

— Ненавижу авиаперелеты. Поднявшись в воздух, теряешь ощущение путешествия.

— Закажем еще по порции свекольного салата? Во Франции свекла вкусней, чем в Германии, и она очень полезна для крови.

— Я обещал Эрве и Доминику, что ты придешь. Они просили передать тебе привет.

— А тебе привет от Фолькера!

— Ах, старина Архи-Фолькер…

— Фолькер сам меня выпроводил, чтобы я немного развеялся.

— Ну да, вы ведь живете как семейная пара…

— Никак не решусь с ним расстаться.

— А надо ли? Он любит тебя. Ты — его. У вас общие привычки.

— Представляешь, он реагирует на мои мысли прежде, чем они приходят мне в голову…

Серж вертел в пальцах бокал. Так обычно и протекали наши беседы. Но иногда я увлекался. Рассказал ему, например, как в 1945-м, во время последних боев за городок, где я потом родился, гитлерюгендовцы чуть было не застрелили по недоразумению мою будущую бабушку — прямо перед ее шифоньером. Пули застряли в древесине и до сих пор там торчат. А еще я вдруг ни с того ни с сего вспомнил о мюнхенских приключениях Лолы Монтес:

«Представляешь, она выходила на прогулки с хлыстом…» Я докатился до того, что в одном из своих монологов с воодушевлением стал разворачивать перед Сержем увлекательную панораму немецкой барочной поэзии (забытой даже в Германии); пока после тысячной ошибки не запутался окончательно в поэтических строчках Андреаса Грифиуса,

которого никто, тем более экспромтом, не сумел бы прилично перевести на французский: «День быстрый отступил; ночь знамя поднимает / И звезд полки ведет. А полчища людей, / Устав, поля трудов и битв освобождают…»

Серж, казалось, все понимал, ценил, что с ним делятся такими мыслями, и чувствовал себя обогащенным — но мои «рефераты» тут же забывал. Он не мог запомнить — я уж молчу о том, чтобы выговорить — даже название мюнхенской Мариенплац, и мы переименовали ее в Плас де ла Сен-Верж.

А Гертнерплац,

возле которой я жил, названная в честь архитектора Фридриха фон Гертнера,

само собой, так и осталась для него «площадью Садовника»: «Place du Jardinier. Tu у habites encore?»

Я должен еще рассказать, как мой французский друг, получивший суровое крестьянское воспитание и, соответственно, настроенный весьма приземленно, в свое время завоевал ГДР. В 1980-м я показывал Сержу Берлин. Но уже в первый вечер он, словно решил порвать со мной навсегда, исчез — растворился в тамошней ночной жизни. Видимо, при первой нашей прогулке по фронтовому городу он (за моей спиной) сумел завязать кое-какие контакты, причем с людьми, имевшими в ГДР завидные связи. Как бы то ни было, по прошествии нескольких месяцев я получил письмо из Веймара, от Сержа — который, в качестве гостя главного смотрителя дворцового парка, отдыхал в цитадели великого герцога и Гёте: «В Веймаре спокойно и красиво, и нам тут очень хорошо». Это мне нетрудно было представить — как им хорошо в оранжереях и дворцовых залах, на холме, возвышающемся над серым социалистическим городом. Вскоре мой друг прислал мне еще одно сообщение, на сей раз из международного отеля в Потсдаме: он, мол, только здесь понял, что значит быть гражданином одной из держав-победительниц во Второй мировой войне. В ресторане его каждый раз обслуживало от двух до четырех кельнеров. А ведь Серж, наверное, и в Потсдаме приходил в ресторан в старых спортивных тапочках. Я (не без легкой зависти) приветствовал это сближение между ядовито-горьким Востоком и отдельно взятым промискуитетным французом, нерушимо верным своим привычкам. В кругах парижских гомосексуалов после возвращения Сержа начался настоящий туристический бум: все вдруг захотели посетить потсдамский международный отель, оперный театр Земпера

и веймарский «потешный замок».


Позже Сержа занесло в Чехословакию, и потом он долго отправлял продуктовые посылки в Прагу и Брно. Но поскольку его тамошние знакомые присылали все более длинные перечни необходимых им западных продуктов, он в конце концов оборвал эти контакты…

— Пригласим кого-нибудь на сегодняшний вечер?

— Эрве и Доминика нет дома. А жив ли еще Марсельеза (думаю, он имел в виду нашего приятеля Жан-Пьера), не знаю. Звонить ему мне не особенно хочется.

От рынка на Рю Бюси до квартирки Сержа на пятом этаже — не больше ста метров. Нагруженные пакетами, мы прошли по Рю Сент-Андре-дез-ар, мимо того кинотеатра, в котором я много лет назад видел Марлен Дитрих.

Там тогда показывали индийский черно-белый фильм «Музыкальная комната».

В этом старом фильме, насколько я помню, все вертелось вокруг рояля, который пережил и кровавые политические пертурбации, и всевозможные реконструкции, типичные для субтропических домов. В маленьком парижском кинотеатре, да еще на дневном сеансе, зрителей было совсем немного. Внезапно внимание мое привлек профиль женщины, сидевшей в предыдущем ряду, чуть правее меня. Неповторимо-дерзкая линия вздернутого носа, выглядывающего из-под старомодной шляпки, не оставляла сомнений. Не далее чем в метре от меня — при желании я мог бы дотронуться до нее рукой — сидела Марлен Дитрих. Вольно или невольно, но до конца индийской семейной саги с субтитрами я не отрывал глаз от профиля великой актрисы. Она же, разумеется, смотрела только на экран. В луче света я видел, как подрагивают ее веки. Через полтора часа из дверей кинотеатра вышла — передо мной — маленькая, очень старая женщина. Действительно ли то была она? Переодетая Марлен Дитрих?

В грубых резиновых ботах, ветхом пальтишке и наброшенном сверху дождевике с капюшоном… Так могла бы одеться нищенка. Перед выходом, у ларька с люля-кебабами, я, почтительно поклонившись с должного расстояния, произнес по-немецки: «Guten Tag».

И она ответила, едва заметно кивнув: «Guten Tag». А потом пошла дальше под моросящим дождем, в шляпке с опущенными фетровыми полями…

Перед самым Новым годом я позвонил Фолькеру. Он сидел дома, в Мюнхене, за компьютером. Сказал, что чувствует себя сносно. Его голос был моей родиной.

Я воспринял как нежданную радость то обстоятельство, что двадцать четыре сеанса противоракового облучения, закончившиеся только двадцать третьего декабря, не привели его в гораздо худшее состояние. Он по-прежнему мог есть свои овощи, приготовленные на пару без всяких приправ. В полночь собирался выпить вина и посмотреть из окна на фейерверк. После двух перенесенных инфарктов и прочих испытаний Фолькер очень редко отваживался подняться без лифта на одиннадцатый этаж, к моей квартире. Но я хорошо помню то августовское утро, когда сразу после посещения врача, поставившего ему окончательный диагноз — «рак», — он все-таки осилил это расстояние и занял свое обычное место в кресле на балконе.

— In situ… In situ,

— радовался он. — Раковая опухоль пока не дает метастазы, не расползается.

— Вот увидишь, мы справимся, — сказал я ободряюще.

Я поехал вместе с ним в онкологическое отделение Швабингской больницы. Там мы сидели в очереди среди других терпеливо ожидающих. Ему назначили сроки посещений врача, определили поверхность облучения…

Но мы и прежде, еще задолго до этого, жили, если можно так выразиться, в растянувшемся на годы прощании. Это нас несказанно сблизило. Никаких «сантиментов» Фолькер не допускал. Когда же я все-таки мучил (но ведь и радовал!) его своими истерическими всплесками чувств — скажем, лез к нему обниматься, — он все чаще говорил: «Оставь меня. Я тяжело болен. Ты наконец должен это понять. Мне нужно сесть». Мы прожили вместе двадцать три года, и Фолькер был старше меня на семнадцать лет.

Серж тоже коротко поговорил с ним по телефону и пожелал ему хорошего Нового года. А потом мы с Сержем — в Париже — занялись приготовлением ужина.

Объявился и неожиданный гость: некий Пабло, которого я не знал. Двадцатилетний коренастый мексиканец, писаный красавец с оливковой кожей. Он учился в Руане на кардиохирурга. Поскольку же стипендии, которую он получал от родного государства, ему не хватало, он подрабатывал как мальчик по вызову. Этот Пабло, родившийся в деревне на побережье Юкатана, оказался человеком живым и приятным в общении. Он избивал майонез своими изящными руками, которыми когда-нибудь будет накладывать шунты.


Назад Дальше