Это очень странное ощущение — ждать ответа из тюрьмы, потому что не знаешь ведь, когда тебе ответят и кто именно.
А что, если письмо мое не дошло до Ходорковского, а читает его следователь? (Ну пусть почитает, в конце концов.) А что если ответ, который я получу, напишет не Ходорковский, а какой-нибудь пиарщик из Кремля, или из ЮКОСа — все равно? Проверить нельзя.
Михаил Ходорковский, который сидит в тюрьме и пишет время от времени открытые письма социал-демократического содержания, разительно отличается от Михаила Ходорковского, возглавлявшего два года назад компанию ЮКОС.
И непонятно почему. То ли теперешний образ Ходорковского-узника формируют по большей части журналисты и адвокаты.
То ли тогдашний образ Ходорковского-олигарха формировала по большей части пресс-служба ЮКОСа.
То ли и то, и другое.
То ли ни то, ни другое, а просто потеря могущества, арест, суд и тюрьма переменили Ходорковского до неузнаваемости.
— Я не узнаю его в этих его письмах из тюрьмы, — говорит жена Ходорковского Инна.
— Он очень переменился, судя по письмам, и я не могу понять, как.
— Разве вы не видитесь с мужем? Вы же ходите на свидания.
— Нет, это через стекло, по телефону.
В присутствии конвоя.
Подслушивают, следят.
Я так про Мишу ничего не понимаю. Я жду, чтоб его отправили в зону, поехать к нему и получить свидание лично.
— Вы верите, что его когда-нибудь отпустят из тюрьмы в зону?
Мы сидим в «Book-кафе» на Самотечной улице. Инна красивая молодая женщина, с тонкими-тонкими пальцами и огромными-огромными карими глазами, не участвующими в улыбке. Она улыбается. У нее на щеке — тщательно замазанное пудрой или тональным кремом раздражение, какое бывает у людей на щеках после нервного срыва. Всякий раз, когда я пытаюсь выразить ей сочувствие, она отвергает сочувствие. Она говорит об аресте мужа как об испытании лично для нее, об испытании, которое нужно пройти, и станешь сильнее, и как только пройдешь — мужа отпустят. Она говорит, что один из ее младших сыновей-близнецов (Илья) — мамин, то есть может обходиться без отца и не может обходиться без матери, а другой (Глеб) папин, то есть может обходиться без матери и не может обходиться без отца. Она рассказывает, что только однажды брала близнецов на свидание к отцу в тюрьму, что малыши не поняли толком, почему отец за стеклянной перегородкой и говорить с ним можно лишь по телефону. Но через несколько дней поздно вечером Илья пришел и сказал: «Мама, там Глеб плачет». Пятилетний Глеб в спальне плакал, как плачут взрослые мужчины, уткнувшись в подушку, без единого звука, только содрогались плечи. Часа через полтора мальчика удалось успокоить, и он сказал: — Папа придет?
— Придет, — ответила Инна.
— Но ведь когда он придет, мы будем большие, как Настя, — мальчик имел в виду свою старшую пятнадцатилетнюю сестру Настю.
— Нет, — ответила Инна, — папа придет раньше. Он придет через год.
Мы сидим в «Book-кафе», Инна рассказывает, нам приносят кофе, я делаю удивленное лицо и спрашиваю: — Почему вы думаете, что через год?
— Ну потому что хватит уже. Мы уже все поняли.
Мы изменились. Я только не понимаю, так ли Миша изменился, как в письмах. Но явно мы изменились оба, пора перестать нас мучить.
— Вы имеете в виду власть, прокуратуру, суд? Вы ждете от них жалости?
— Нет, — Инна машет как-то легким движением тонких пальцев вверх к потолку, видимо, пытаясь изобразить этим жестом Провидение. — Нет, Путин его не отпустит.
И в тот же день я получаю от Ходорковского письмо из тюрьмы. Орфографию и пунктуацию сохраняю: «… Постараюсь максимально честно, хотя конечно прошедшее время накладывает отпечаток. Я был абсолютно убежденным комсомольцем, верил в коммунизм, верил, что вокруг враги, которых мы сдерживаем силой оружия.
Поэтому пошел на „закрытую специальность“ и хотел (мечта) работать на оборонном заводе. К слову, поработал, правда, недолго и очень понравилось. Абсолютно был равнодушен к истории, философии и вообще гуманитарным наукам, кроме экономики (Экономика химической промышленности — был у нас такой предмет, очень мне легко давался).
В комсомоле отвечал за оргработу (взносы, собрания, массовые мероприятия) — очень любил. А с парткомом всегда спорил и с ректором, Ягодиным (слава Богу, это был Ягодин). Он меня называл — „мой самый непокорный секретарь“. Отстаивал то, что считал разумным по студенческим делам (общежитие, кафе, материальную помощь, стройотряды…). Разбирал персональные дела, правда „крови“ верующих или „инакомыслящих“ на моих руках нет — спецфакультет, таких у нас не было. Но за пьянку в институте, утерю секретных тетрадей, за драку в общаге гнал из комсомола, а в нашем случае значит и из института.
Был молод и уверен в своей правоте, ни о чем другом не думал.
Мы в кольце врагов, на передовом рубеже, слабости не должно быть места. Ну дурак был, дурак — как могу еще оправдаться?
Когда мама мне сказала, что ей „стыдно за сына“ (когда я пошел на комсомольскую работу) — запомнил, но не понял.
Прошу поверить, именно не понял, что она имела в виду, а спросить постеснялся, а мама — решила не объяснять.
Сломалось мое мировоззрение после поездок за границу в 1990–1991 годах. Для меня был шок, когда я увидел там не врагов, а нормальных, хороших людей.
На всю жизнь запомнил случай во Франции. Мы сидели в баре (пивном), пили пиво с одним французским аристократом. Вдруг он очень по-дружески начал разговаривать с официантом, который нам подавал пиво и протирал столик. Потом я спросил — откуда он его знает. Он показал на единственный „Роллс“ на стоянке — это была машина официанта, который был владельцем сети таких пивных, но считал важным для себя работать с клиентами официантом несколько раз в неделю, чтобы „понимать бизнес“.
Мелочь, но для меня был шок. К слову, я взял с него пример и везде старался время от времени работать на „рабочих“ местах. Чтобы „понимать бизнес“.
В общем, не враги, а вполне „свои ребята“. А если нет кольца врагов, то зачем все? Почему нельзя жить нормально, почему надо жечь людей, их жизни, их судьбы?» Когда я показываю это письмо Инне, она не улыбается. Она с легкой даже обидой вспоминает, как жила в Медведкове, училась на вечернем, хотела найти работу прямо в институте, пошла устраиваться лаборанткой на одну из институтских кафедр, а там велели принести из комитета комсомола «комсомольскую путевку», без которой, дескать, взять на работу никого нельзя.
А в комитете комсомола подумали, что такая красивая девушка им и самим нужна, предложили Инне заниматься комсомольской отчетностью, и когда пришло время первого отчета, зампоорг (абракадабренное словечко, означающее «заместитель по организационной работе») Миша Ходорковский предложил девушке с отчетом помочь. С этой ночи, проведенной вдвоем за столом, заваленным ведомостями об уплате членских взносов, началась у них любовь. Но Инна вспоминает комсомол без энтузиазма, как без энтузиазма вспоминает и первое время совместной жизни в маленькой гостинице на окраине, и потом съемные совминовские дачи. Я спрашиваю: — Когда счастье-то было? Ну, вот знаете, такие всполохи счастья бывают?
— Знаю. Позавчера. Когда дети подошли ко мне на улице и прижались все.
Мать Ходорковского Марина Филипповна наоборот улыбается, когда я показываю ей письмо: «… мама мне сказала, что ей „стыдно за сына“ — запомнил, но не понял». Она улыбается, что запомнил, и говорит: — Я действительно не хотела, чтоб Миша работал в комсомоле, я хотела, чтоб он был ученым. Я и когда он в партию собрался вступать, тоже была против.
По комсомольской и партийной линии шли ведь у нас в основном лентяи и дураки, которые не хотели или не могли трудиться. А Миша хорошо учился, институт закончил с красным дипломом.
Мы разговариваем с Мариной Филипповной в лицее-интернате «Коралово», в маленьком особо стоящем домике, где располагается контора лицея. Лицеем заведует отец Михаила Ходорковского Борис Моисеевич, в конторском домике у него кабинет, а за кабинетом — крохотная комната с диваном и телевизором, чтоб можно было пожилому человеку отдохнуть посреди дня, не слишком отрываясь от дел. Вот на этом-то, собственно, диване мы с Мариной Филипповной и сидим, а Борис Моисеевич ходит вокруг по кабинету и кличет маленькую всего на свете боящуюся собачонку. Собачка, кажется, испугалась меня, забилась под телевизор, и Борис Моисеевич не может ее найти.
— Боря, да она где-то здесь, не беспокойся, — говорит Марина Филипповна.
— А вдруг за дверь выбежала? — беспокоится Борис Моисеевич.
— Что же вы, — спрашиваю, — не объяснили сыну, почему вам за него было стыдно, когда он пошел на комсомольскую работу?
— Я подумала, — отвечает Марина Филипповна, найдя и извлекая из-под телевизора собачку, — что пусть лучше Миша повзрослеет и сам поймет. Боря, она здесь!
Это был такой у наших родителей способ оберегать детей, я помню. Наши родители иногда понимали, в какой стране живут, но берегли детей от понимания страны. Они боялись, что со всею горячностью молодости, узнав, что академик Сахаров, например, не враг, а узник, дети бросятся защищать академика Сахарова. Боялись, что, узнав о существовании целой горы запрещенной литературы, мы захотим прочесть эту литературу. Боялись, что, узнав о несправедливости войны, мы захотим остановить войну. Боялись, что любой из этих благородных порывов приведет нас к нищете, изгнанию, тюрьме или смерти. Боятся и до сих пор, потому что ничего не изменилось. В конце концов, мы как были в кольце врагов, так, если верить телевизору, в кольце врагов и остались. Ходорковский, кажется, просто не заметил, как из защитников осажденной крепости был переквалифицирован во враги. Ну так многие в нашей стране не замечали, как из героев становились вдруг врагами: предприниматели времен нэпа, верные ленинцы, академик Сахаров — я по-разному отношусь к этим людям, но все они даже и не успели заметить, как из защитников стали врагами. Вчера тебя награждали, сегодня арестовывают. Такая страна.