— Они это говорят? — Я удивлен и в то же время не удивлен.
— Я хочу обратиться к генералу Филдингу, — продолжает Уилл. — Но Клейтон говорит, что об этом и речи быть не может, если у меня нет свидетелей. Я сказал ему, что ты все видел.
— Госсподи, — шиплю я. — Зачем ты меня в это втягиваешь?
— Потому что ты там был, — восклицает Уилл. — Боже мой, ну почему это вообще нужно объяснять? Так поддержишь ты меня или нет?
Подумав, я качаю головой:
— Не хочу в это впутываться.
— Ты уже в это впутан.
— Ну так оставь меня в покое, и все. Все-таки наглости тебе не занимать. В чем, в чем, а в этом тебе не откажешь.
Он разглядывает меня, хмурясь и чуть склонив голову набок.
— А это еще что значит?
— Ты прекрасно знаешь что, — говорю я.
— Господи Исусе! Тристан! То есть ты оскорблен в своих нежных чувствах и потому намерен лгать, чтобы поддержать Милтона? Решил сквитаться со мной, так, что ли?
— Нет, — я мотаю головой, — ничего подобного. Почему ты все время искажаешь мои слова? Я сказал, что, с одной стороны, я не хочу впутываться в это дело, потому что идет война; одним мертвым солдатом больше, одним меньше — по большому счету все едино. А с другой стороны…
— Одним мертвым… — перебивает он, явно потрясенный моей черствостью; впрочем, я и сам был потрясен собственными словами.
— А с другой стороны, раз уж ты наконец удостоил меня разговором, слушай: я не желаю иметь с тобой ничего общего. Ты понял? Я хочу, чтобы ты оставил меня в покое. Ясно тебе?
Несколько секунд мы оба молчим. Я знаю, что мы подошли к развилке. Уилл может разозлиться на меня — или раскаяться. К моему удивлению, он выбирает второй вариант.
— Прости меня, Тристан, — говорит он. И чуть погромче: — Я прошу у тебя прощения. Слышишь?
— Ты просишь у меня прощения, — повторяю я, качая головой.
— Тристан, неужели ты не видишь, как мне трудно? Почему тебе непременно нужны драмы? Неужели нельзя просто… ну… просто быть друзьями, когда нам одиноко, и обычными солдатами, как все, все остальное время?
— «Друзьями»? — повторяю я и едва не начинаю хохотать. — У тебя это так называется?
— Потише, ради бога, — шикает он, нервно оглядываясь. — Кто-нибудь услышит.
Я вижу, что мои слова выбили его из колеи. Он, кажется, хочет что-то сказать в ответ, делает шаг ко мне, поднимает руку, желая коснуться моего лица, но передумывает и отступает, словно мы едва знакомы.
— Я хочу, чтобы ты пошел со мной. Мы прямо сейчас пойдем к сержанту Клейтону, и ты расскажешь ему в точности, что произошло с немецким мальчиком. Мы подадим рапорт и будем настаивать, чтобы дело передали на рассмотрение генералу Филдингу.
— Не пойду, — прямо говорю я.
— Ты понимаешь, что в этом случае дело закрыто и Милтону все сойдет с рук?
— Да. Но мне все равно.
Он смотрит на меня долгим, жестким взглядом, и когда снова открывает рот, то голос у него тихий и усталый:
— И это твое последнее слово?
— Да.
— Ладно, — говорит он. — Тогда у меня не остается выбора.
С этими словами он снимает с плеча винтовку, открывает магазин, высыпает патроны в грязь и кладет винтовку на землю перед собой.
Поворачивается и идет прочь.
От непопулярности мнений
Норидж, 16 сентября 1919 года
Мы с Мэриан пообедали в пабе «Убийцы» на Тимбер-хилл, за столиком у окна. Инцидент с Леонардом Леггом остался в прошлом, но синяк у меня на скуле все еще напоминал о нем.
— Болит? — спросила Мэриан, когда я осторожно коснулся скулы пальцем.
— Не очень. Завтра, может быть, распухнет.
— Простите меня, — сказала она, стараясь не улыбаться при виде моей несчастной физиономии.
— Вы не виноваты.
— Но все равно ему ничего не светит. Так ему и скажу в следующий раз. Он, наверное, уполз куда-нибудь зализывать раны. Если нам повезет, мы его сегодня больше не увидим.
Я тоже на это надеялся, а пока что занялся едой. По пути сюда мы избегали больных вопросов и вместо этого вели светскую беседу ни о чем. Теперь, под конец обеда, я вспомнил, что не знаю, чем занимается сестра Уилла, живя в Норидже.
— А вам удобно было встретиться со мной в будний день? — спросил я. — Вам не составило труда отпроситься с работы?
Она пожала плечами:
— Это было нетрудно. Я работаю неполный день. И к тому же волонтером, так что приду я на работу или нет — это ни на что не повлияет. Впрочем, нет, я не совсем точно выразилась. Это не повлияет на мое материальное положение, поскольку мне не платят.
— А можно поинтересоваться, чем вы занимаетесь?
Она чуть скривилась, отодвинула тарелку с остатками пирога и потянулась к стакану с водой.
— Я работаю в основном с бывшими фронтовиками, вроде вас. С теми, кто был на войне и кому трудно освоиться с пережитым.
— И это работа на неполный день? — спросил я, слегка улыбаясь.
Она рассмеялась и опустила глаза.
— Ну, пожалуй, нет. По правде сказать, даже если бы я с ними работала круглые сутки и без выходных, это были бы лишь крохи по сравнению с тем, что действительно нужно сделать. Я всего лишь девочка на побегушках у врачей — вот они на самом деле знают, что делают. Моя работа, как говорится, эмоционально изматывает. Но я делаю что могу. Конечно, лучше было бы, если бы я была подготовленным специалистом.
— Вы могли бы выучиться на медсестру.
— Я могла бы выучиться и на доктора, — отпарировала она. — Уж конечно, в этом нет ничего особенно непредставимого?
— Нет, конечно, нет. — Я слегка покраснел. — Я только…
— Я вас дразню, не надо так пугаться. Но если бы я могла вернуться назад на несколько лет, я бы обязательно пошла в медики. Мне хотелось бы изучать работу человеческого мозга.
— Но вы еще молоды. Наверняка еще не поздно. В Лондоне…
— Ну конечно, в Лондоне, — перебила она, негодующе вздымая руки. — Почему это все лондонцы считают Лондон пупом вселенной? К вашему сведению, в Норидже тоже есть больницы. И морально искалеченные мальчики. Притом немало.
— Безусловно. Я, кажется, все время умудряюсь что-нибудь ляпнуть, да?
— Понимаете, Тристан, женщинам приходится очень трудно. — Она подалась вперед через стол. — Возможно, вы это не до конца осознаете. Ведь вы мужчина. Вам гораздо легче жить.
— Вы уверены?
— В чем? Что женщинам жить тяжелее?
— Что мне легко.
Она вздохнула и пожала плечами, словно сбрасывая сказанное со счетов.
— Ну, мы ведь не близко знакомы. Я ничего не могу сказать о ваших конкретных обстоятельствах. Но поверьте, нам приходится гораздо тяжелее.
— Возможно, события последних пяти лет не подтверждают вашу точку зрения.
Настала ее очередь краснеть.
— Вы правы. Но давайте ненадолго забудем про войну и рассмотрим наше положение. В этой стране с женщинами обращаются совершенно невозможным образом. И кстати, вам не приходило в голову, что каждая вторая женщина с радостью сражалась бы в окопах бок о бок с мужчинами, если бы можно было? Я бы сама пошла, не думая ни минуты.
— «Иногда мне кажется, что действия и споры лучше оставить мужчинам».
Она воззрилась на меня; наверное, если бы я вдруг вскочил на стол и грянул «Уложи беду в заплечный мешок», она и то удивилась бы меньше.
— Прошу прощения? — холодно произнесла она.
— Да нет. — Я расхохотался. — Это не мои слова. Это из «Хауардс Энд». Вы не читали Форстера?
— Нет, — она покачала головой, — и не буду, если он пишет подобную чушь. Судя по всему, от таких, как он, нужно держаться подальше.
— Да, но эту фразу произносит женщина. Миссис Уилкокс. В своей речи на обеде, устроенном в ее честь. Если я правильно помню, половина слушателей приходит в ужас.
— Тристан, я же вам сказала, что не читаю современных романов. «Действия и споры лучше оставить мужчинам»! Подумать только! Никогда в жизни не слыхала подобного. Эта ваша миссис Уилтон…
— Уилкокс.
— Уилтон, Уилкокс, какая разница. Подобными заявлениями она предает всех женщин.
— Тогда вам не понравится и то, что она говорит после этого.
— Выкладывайте. Шокируйте меня.
— Боюсь, я не вспомню дословно. Но что-то вроде: есть очень веские доводы против того, чтобы давать право голоса женщинам. И лично она очень рада, что у нее нет этого права.
— Невероятно. Тристан, я в ужасе. Честное слово, в ужасе.
— Ну, она умирает вскоре после произнесения этой речи, так что уносит свои взгляды с собой в могилу.
— От чего она умирает?
— От непопулярности своих мнений, надо полагать.
— Совсем как мой брат.
Я промолчал, будто не слышал, и она долго смотрела мне в глаза, а потом отвернулась и лицо ее расслабилось.
— А я ведь и сама была суфражисткой, — сказала она чуть погодя.
— Я не удивлен, — улыбнулся я. — Что же вы делали?
— О, ничего особенного. Ходила на марши протеста, рассовывала листовки в почтовые ящики и все такое. Не приковывала себя наручниками к решетке возле Парламента и не скандировала лозунги за равноправие у дома Асквита. Прежде всего, мой отец такого не допустил бы. Нет, он сочувствует борьбе женщин за равноправие, искренне сочувствует. Но в то же время он убежден, что люди не должны ронять свое человеческое достоинство.