— Да, но если тебя не расстреляют за трусость тут, то отправят обратно в Англию. Я слышал, что делают в тюрьме с собирателями перышек. Тебе повезет, если живым останешься. А потом ты что будешь делать? В приличное общество тебя не пустят, я уверен.
— О, мне глубоко плевать на приличное общество, — отвечает он с горьким смешком. — Что мне в нем, если оно стоит на подобных идеях? И я никакой не собиратель перышек, ты же знаешь. Я решил так поступить не потому, что трусил.
— Нет, ты абсолютист, — отвечаю я. — И я уверен, ты думаешь, что красивое название оправдывает любые действия. Но это не так.
Уилл смотрит на меня, вытаскивает изо рта сигарету и начинает большим и указательным пальцами выковыривать волоконце табака, застрявшее между передними зубами. Выковыряв, он некоторое время разглядывает его, а затем щелчком сбрасывает в грязь под ногами.
— А тебе что за дело? — спрашивает он. — Чего ты надеешься добиться этим разговором?
— Мне есть дело, как и тебе до меня есть дело — навещал же ты меня в лазарете. Я не хочу, чтобы ты совершил ужасную ошибку и потом всю жизнь жалел об этом.
— А ты, думаешь, не будешь жалеть? Когда все кончится и ты окажешься в безопасности, дома, в Лондоне, — думаешь, тебе не будут сниться убитые тобой люди? Хочешь сказать, что сможешь все оставить в прошлом? Скорее всего, ты об этом просто не думал. — Его голос становится ледяным. — Ты говоришь о собирателях перышек, о трусости и все же презираешь всех, кроме себя. Но сам этого не видишь, верно ведь? Почему трус — я, а не ты? Я не могу спать по ночам, Тристан, — все думаю о том, как тот парень описался от страха, а Милтон прострелил ему голову. Стоит мне закрыть глаза, я вижу, как его мозги вылетают на стенку окопа. Если бы я мог вернуться в прошлое, я сам застрелил бы Милтона, пока он не успел убить мальчика.
— И тебя бы расстреляли.
— Меня в любом случае расстреляют. Что они там обсуждают, по-твоему? Недостаточно высокое качество чая в полевой кухне? Они решают, когда лучше всего со мной разделаться.
— Не могут они тебя расстрелять. Они должны сначала рассмотреть твое дело.
— Здесь они ничего не должны. Мы в зоне боевых действий. А кстати, если бы я пристрелил Милтона, кто бы меня заложил? Ты?
Я не успеваю ответить, слева от меня кто-то кричит: «Бэнкрофт!» — я поворачиваюсь и вижу Хардинга, нового капрала, которого прислали взамен Моуди.
— Какого черта вы тут делаете? А вы кто такой? — Последний вопрос обращен ко мне.
Я вскакиваю и рапортую:
— Рядовой Сэдлер.
— А какого черта вы разговариваете с арестованным?
— Ну, понимаете, сэр, он тут сидел, — отвечаю я, не понимая, совершил ли какое-то преступление, — а я шел мимо, вот и все. Я не знал, сэр, что он должен быть в изоляции.
Хардинг, прищурясь, оглядывает меня с головы до ног, словно пытаясь решить, не хамлю ли я ему.
— Идите в окоп, Сэдлер, — командует он. — Я уверен, вас там кто-нибудь ищет.
— Есть! — Я поворачиваюсь кругом и киваю Уиллу на прощанье.
Он не отвечает, только смотрит на меня с непонятным выражением лица.
* * *
Наступает вечер.
Где-то слева падает бомба, и меня сбивает с ног. Я падаю и лежу, задыхаясь и пытаясь понять, пришел ли мне уже конец, оторвало ли мне ноги? Или руки? Не вырвало ли кишки из брюха, разметав по грязи? Но проходит несколько секунд, а мне не больно. Я отталкиваюсь руками от земли и поднимаюсь на ноги.
Со мной все в порядке. Я невредим. Я жив.
Бросаюсь вперед, в окоп, быстро озираясь для рекогносцировки. Мимо бегут солдаты, занимая свои места — в колонну по три — вдоль первой линии обороны. В самом конце линии — капрал Уэллс, он кричит, отдавая команды. Рука его поднимается и падает, рубя воздух, и пока первая шеренга делает шаг назад, вторая перемещается вперед, а третья (и я с ней) становится в затылок второй.
Разобрать слова за грохотом артобстрела невозможно, но я смотрю, пытаясь расслышать хотя бы звук собственного дыхания, и вижу, что Уэллс что-то быстро приказывает пятнадцати солдатам из первой шеренги. Они переглядываются, мешкают секунду, затем лезут вверх по лестницам и, вжимая головы в плечи, бросаются через бруствер на ничью землю, освещаемую редкими вспышками в темноте — как на площадке вокруг передвижных каруселей.
Уэллс подтягивает к себе перископ и смотрит в него, а я — Уэллсу в лицо. Я вижу, когда очередного солдата ранят, потому что по лицу капрала каждый раз пробегает гримаса боли, но он тут же сгоняет ее, когда вперед бросается новая шеренга солдат.
Теперь среди нас и сержант Клейтон; он стоит по другую сторону строя от Уэллса и выкрикивает команды. Я на миг закрываю глаза. Интересно, как скоро и меня пошлют через бруствер? Через две, три минуты? Неужели сегодня последний вечер моей жизни? Я и раньше бывал наверху и оставался в живых, но сегодня… мне кажется, что сегодня будет по-другому. Не знаю почему.
Я смотрю перед собой и вижу дрожащего мальчика. Он молодой, необстрелянный — новобранец. Кажется, позавчера прибыл. Он оборачивается и смотрит на меня, словно я могу ему помочь. На лице у него — чистый ужас. Мальчик вряд ли намного моложе меня, а может, даже и старше, но выглядит как ребенок и вроде бы даже не понимает, что он тут делает.
— Не могу, — говорит он с йоркширским акцентом. Голос умоляющий, тихий. Я прищуриваюсь и заставляю его глядеть мне в глаза.
— Можешь, — говорю я.
— Нет, не могу, — мотает головой он.
С обоих концов линии раздаются крики, а сверху падает тело — можно сказать, с небес. Тоже новобранец, я обратил на него внимание минут пять назад, у него преждевременно поседевшая копна волос. Теперь у него прострелено горло и из раны сочится кровь. Мальчик, стоящий рядом, вскрикивает и отступает на шаг, чуть не врезаясь в меня. Я пихаю его вперед. Почему я должен еще и на него тратить силы, когда моя жизнь вот-вот кончится? Это нечестно.
— Ну пожалуйста, — умоляюще говорит он, словно от меня тут что-то зависит.
— Заткнись, — рявкаю я, не желая с ним нянькаться. — Захлопни пасть и ступай вперед, понял? Выполняй свой долг.
Он снова вскрикивает, и я его опять толкаю. Он уже у подножия лестницы, стоит в ряду с десятком других солдат.
— Следующие! — кричит сержант Клейтон, и солдаты боязливо ступают на первую перекладину своих лестниц, опустив голову как можно ниже, чтобы подольше не видеть того, что ждет наверху.
Мальчик, на которого я кричал, стоит прямо передо мной. Он точно так же втягивает голову, но даже не начинает подниматься — его правая нога прочно прижата к земле.
— Вы! — кричит Клейтон, показывая на него. — Наверх! Сейчас же!
— Не могу! — кричит мальчик, заливаясь слезами.
Помоги мне Господь, с меня хватит. Если я должен умереть, то чем скорее, тем лучше, но этого не случится, пока не наступит моя очередь идти наверх, так что я подсовываю руку под ягодицы мальчика и пихаю его вверх по лестнице, чувствуя, как он всем весом давит на меня, в противоположном направлении.
— Нет! — умоляюще кричит он. Тело его не слушается. — Нет! Ну пожалуйста!
— Рядовой, наверх! — орет Клейтон, подбегая к нам. — Сэдлер, пихайте его наверх!
Я повинуюсь. Я даже не думаю о результате своих действий, но вдвоем с Клейтоном мы выпихиваем мальчика наверх, теперь ему некуда деваться, кроме как через бруствер и вперед, и он падает ничком — вернуться в окоп он уже никак не может. Я вижу, как он скользит вперед, его сапоги исчезают из виду, и я поворачиваюсь и смотрю на Клейтона, у которого в глазах светится безумие. Мы смотрим друг на друга, и я думаю: «Вот что мы сотворили», и Клейтон возвращается на место — сбоку от строя, — а я, уже не колеблясь, лезу вверх по лестнице, перебрасываю себя через бруствер и стою во весь рост, не поднимая винтовки, но лишь глядя на царящий вокруг хаос и думая: «Вот я. Ну давайте же. Стреляйте в меня».
* * *
Я еще жив.
* * *
Тишина ошеломляет. Сержант Клейтон обращается к нам. Мы, сорок человек, стоим в жалком кривом строю, совершенно не похожем на аккуратные шеренги, строиться в которые нас учили в Олдершоте. Я мало кого знаю из тех, кто стоит со мной. Все они грязны и устали до предела, некоторые тяжело ранены, кое-кто уже почти сошел с ума. К моему удивлению, Уилл тоже тут — он стоит между Уэллсом и Хардингом, которые вцепились ему в руки, словно есть малейшая вероятность, что он может убежать. У него измученный вид. Он упирается взглядом в землю и поднимает глаза только раз — и смотрит на меня, но как будто не узнает. Глаза обведены темными кругами, а на левой щеке расплылся синяк.
Клейтон орет на нас, хвалит за храбрость, проявленную за эти восемь часов, и тут же обзывает паршивыми трусами. Я думаю: он никогда не был нормальным, но теперь окончательно чокнулся. Он разглагольствует про боевой дух и про то, что мы непременно выиграем войну, но несколько раз вместо «немцы» говорит «греки» и по временам заговаривается. Ясно, что место ему — не здесь.