— Ермолай мне не откажет. Вместе в Цусиме полоскались. Уговорит сынка.
Письмо было написано, но адрес? Бывалого матроса Никиту и это не смущало.
— Да просто: Нью-Йорк, ООН — по-английски. Пусть Антон у своей англичанки спросит. Один раз, давно, когда ножей не знали, х… мясо рубили, одним словом, при Николашке ещё, ждали мы прохода через Суэц, было дело с одним нашим матросом. По пьянке. Ну, не отпускают его из полиции — и всё. К командиру корабля — нельзя. Мы сами, матросы, попросили мичмана написать на бумажке: дескать, где резиденция английского генерал-губернатора. И с этой бумажкой — по городу. Отыскали! Генерал- губернатор-то один. А ООН — одна на весь мир. Найдут.
И нашли. Из ООН обратились к Председателю Президиума Верховного Совета Швернику, в обком пришла телега за подписью Горкина — секретаря Президиума. На месте сначала на всякий случай Гурку арестовали — Поля, его жена, вся зарёванная, прибежала к Стремоуховым ночью.
В НКВД у Гурки спрашивали две вещи: кто написал письмо и как его отправили в Нью-Йорк. Но Гурка был к обоим вопросам готов и отвечал, что сам написал, а письмо опустил в почтовый вагон поезда «Караганда — Москва». Ему не поверили, но он стоял на своём, как партизан. А когда отпустили, то в это тоже никто не поверил — уже дома.
Соседи, все отбывавшие по пятьдесят восьмой и пять или десять по рогам, квалифицированно разъяснили, что собрать в узелок, он потом с месяц висел у печки в Гуркиной избе. На работе Гурия восстановили — в это тоже никто не верил. Ходил даже слух, что начальника, кому врезал по замордку, уволили, но профессор Резенкампф, у которого как теплотехника были большие связи в депо, утверждал, что это неправда.
— Зайдёшь в избу, Антон? — сказал Гурий. — Выпьем.
— С утра?
— А что? С утра выпил — весь день свободен.
— Спасибо, Гурий, в другой раз. Тороплюсь к Атисту Крышевичу.
— А, к дипломату, Артисту Крысовичу! Сходи, сходи. Отчётливый мужик. Кофеем напоит. В Европах бывал, кофе делает хороший, крепкий, как рельс.
Я очень гордился точностью своего перевода — соблюденьем вольного метра подлинника, отсутствием перифраз. У Лермонтова был правильный хорей, были и перифразы. Но почему-то и «спят во тьме ночной», и «полны свежей мглой» — всё это мне безумно нравилось, завораживало и заставляло повторять. Свой перевод повторять не хотелось. Может, поэтому я горячился всё больше.
— Надо просто, безо всего, понимаете?
— Понимаю, — ещё ласковей улыбался Атист Крышевич. — Это стихотворение Гёте — великое искушение. Я тоже… Ты не понимаешь по-латышски… Но я всё же прочту. Тринадцать лет я не читал никому своих переводов.
Он закрыл глаза и начал читать. «Печаль на его лице сменилась тихим вдохновеньем», — определил Антон.
На прощанье он подарил Антону рукописный листок с русским переводом самого знаменитого стихотворения Гейне; писано было ещё по старой орфографии: «Фраки, белые жилеты, Тальи, стянутые мило, Комплименты, поцелуи, Если б в вас да сердце было». На листке не было имени переводчика, но этот перевод Антону потом никогда не попадался, ни Копелев, ни Ратгауз, ни Гаев тоже его не знали.
В классе Антона немецкий язык преподавал не Атист Крышевич, а Роберт Васильич, суровый с виду немец; суровость ему придавала наглухо застёгнутая тёмно- серая сталинка. Про него говорили, что в Энгельсе у него осталась жена, русская, которая развелась с ним, чтобы не ехать в ссылку (условие властей).
Как-то он сказал, что мы будем разучивать Гимн Советского Союза по-немецки, спрашивать он будет каждого, потому что это не обычное стихотворение, а Гимн, мы должны его знать так же, как знаем по-русски. Гимн мы выучили — даже великовозрастный богатырь Илья Падалко, по прозвищу Муромец, не запоминавший вообще ничего.
Однажды Роберт Васильич вошёл в класс с видом таинственно-торжественным; не раскрывая журнала, подошёл к первой парте и объявил, что сегодня мы будем хором петь Гимн — по-немецки. Петь будем стоя, потому что при исполнении Государственного Гимна встают во всех странах, тем более в нашей стране — при последних словах Роберт Васильич оглянулся на дверь.
Хлопая крышками, мы встали. Роберт Васильич поднял руки и стал очень похож на немца из фильма «Падение Берлина», но Антону стало стыдно, что он это подумал, он замотал головою, чтобы прогнать такие картины. Учитель плавно взмахнул руками и запел. Со второго куплета мы запели тоже:
О Sonne der Freiheit Durch Wetter und Wolke…* (* Сквозь грозы сияло Нам солнце свободы (нем.)).
Когда закончили, наш дирижёр сказал, что кто-то забегает, а кто-то отстаёт, нужно спеть ещё раз. Мы спели, Роберт Васильич отметил, что лучше, но недостаточно воодушевления, необходимого в данном случае. В конце урока мы исполнили Гимн в третий раз, видимо с воодушевленьем, так как Роберт Васильич сказал, что всё хорошо.
На следующем уроке, когда он, отметив в журнале отсутствующих, уже взял мел и подошёл к доске, мы закричали: «Гимн, гимн!» Роберт Васильич смотрел, не понимая.
Илья Муромец, главный организатор всех несанкционированных мероприятий, с трудом выпростав из недр парты руки и ноги, поднялся и заявил, что мы хотим петь Гимн. Немец кивнул, мы встали и дружно запели. За десять минут до конца урока Рита Зюзина, владелица наручных часов, сделала знак Илье, который снова встал и сказал, что закончить урок мы тоже желаем Гимном, что мы и сделали.
Гимн мы слышали по радио каждое утро перед занятиями, в девять ноль-ноль — в Москве это было шесть утра. Грязно-серый колокол динамика в школьном коридоре включался на полную мощность. Бегать в это время не дозволялось, поэтому мы подпевали репродуктору — несколько другим текстом: «Однажды в студёную зимнюю пору сплотилась навеки великая Русь. Гляжу, подымается медленно в гору великий, могучий Советский Союз». Но это можно было делать только тихонько. Теперь же мы могли петь в полный голос.
На очередном уроке мы, встав при входе учителя, уже не сели и, когда он удивлённо на нас посмотрел, завопили: «Гимн!» Роберт Васильич затравленно оглядел класс и поднял руки вверх.
Мы стали петь гимн на каждом уроке немецкого, в начале и в конце, а разохотившись, и по два-три раза. Однажды дверь отворилась и в класс вошёл директор, Пётр Андреич. Заканчивался первый куплет. Директор стал по стойке смирно и дослушал гимн до конца. Потом удовлетворённо кивнул головою и двинулся было к двери, но тут Илья Муромец мощно затянул: «О Sonne der Freiheit…», а мы дружно подхватили.
Директор снова замер в стойке смирно. За эти недели мы славно спелись, а в этот раз пели с каким-то диким вдохновеньем. Роберт Васильич не дирижировал, а понуро стоял у стола и глядел в левый угол, называвшийся «дойчланд», — там сидели Фрида Шмидт, Эдик Гас- сельбах и Володя Федерау. Что чувствовал он, слушая гимн той власти, которая забросила его в далёкий край, гимн на родном языке, исполняемый русскими, немецкими и казахскими детьми? Или он просто думал, что попал в западню, уроки срывались и что не мог же он, ссыльный немец, запретить этим жестоким детям петь Гимн Советского Союза.