Но тут было что-то другое.
В полумраке, чувствуя спиной тепло тела Ингвара, прислушиваясь к почти неслышному дыханию спящего ребенка — напоминаниям о каждодневном счастье и защищенности, — она силилась определить источник тревоги, которую ощущала, источник чувства, будто она знает что-то, чего никак не может вспомнить.
— Что с тобой? — прошептал Ингвар.
— Ничего, — тихо ответила она и, выйдя, осторожно закрыла за ними дверь в детскую.
Она уже много лет не решалась пробовать в самолете кофе, но в этот раз по салону распространялся поистине восхитительный аромат.
Стюард, который обслуживал ее ряд, весил, должно быть, больше ста килограммов. Он потел, как свинья. И хотя неаппетитные темные круги пота на светлой ткани рубашки должны были бы ее раздражать, мужчина стюард ее всем устраивал. Однако если быть совсем честной, она предпочитает более женственный тип, размышляла высокая, сильная женщина, смотревшая на юго-запад через свое панорамное окно на холме над Вильфранш-сюр-Мер. Как правило, стюарды ходят, как-то по-особенному раскачиваясь, как геи, к тому же пользуются парфюмом, который больше напоминает по-весеннему свежие дамские духи, чем мужской одеколон. Этот кабан со светло-рыжей гривой был, право, заметным исключением. При других обстоятельствах она бы не обратила на него внимания, но запах кофе выбил ее из колеи. Она три раза просила принести ей последнюю чашечку—и улыбалась.
И вино сейчас ей тоже нравилось.
Она наконец-то выяснила, что цены на алкоголь, которые устанавливает норвежская государственная монополия, после того как вино со всеми предосторожностями доставляют в Норвегию, несмотря на наценку, остаются практически такими же, как здесь, на любой винной ярмарке в старом городе. Непостижимо, усмехнулась она, и тем не менее это так. После обеда она откупорила бутылку, за которую заплатила двадцать пять евро, и выпила бокал. Лучшего вина, пожалуй, ей никогда пробовать не доводилось. Продавец в магазине заверил ее, что оно не утратит своих достоинств, даже если постоит пару дней в открытой бутылке. Она надеялась, что он окажется прав.
Все эти годы, думала она, гладя себя по волосам, все эти проекты, которые никогда не приносили ей ничего, кроме денег и отвращения! Все эти знания, которые всегда использовались только для того, чтобы доставлять удовольствие другим!
Утром она почувствовала в воздухе движение зимы: февраль — самый холодный месяц на Ривьере. Море, бывшее еще недавно синим и ласковым, стало теперь серым, покрытые грязной пеной волны вяло подкатывались к ее ногам, пока она, как у нее было заведено, гуляла вдоль пляжа, наслаждаясь одиночеством. С деревьев наконец-то облетела листва, только несколько хвойных возвышались над дорогами то тут то там, выделяясь зелеными мазками. Даже на тропинке к собору Святого Иоанна, где хорошо одетые дети со своими худыми как щепки Матсрями и баснословно богатыми отцами обычно шумели так, что разрушали любую идиллию, было пустынно и безлюдно. Она часто останавливалась. Пару раз даже закурила сигарету, хотя бросила курить много лет назад. Тонкий вкус табака приятно обволакивал язык.
Беспокойство, которое мучило ее столько, сколько она себя помнила, теперь чувствовалось по-другому. Казалось, что она, проведя столь долгое время в вакууме ожидания, наконец-то может управлять собой. Целые годы зря потрачены на ожидание того, что никогда не произойдет, думала она, стоя у панорамного окна и обнимая ладонями холодный бокал.
— Ждала того, что случится само по себе, — прошептала она и увидела, как ветер стремительно швырнул в стекло пригоршню песка.
Беспокойство никуда не делось, оставшись слабым напряжением в теле. Но там, где раньше была тревога, которая тянула ее за собой куда-то вниз, сейчас она ощущала только жизнеутверждающий страх.
— Страх, — довольно прошептала она, ласково проведя пальцем по оконному стеклу.
Она тщательно выбрала слово. Добрый, стремительный, бессонный страх был тем чувством, которое она сейчас ощущала. Это как быть влюбленной, врала она себе.
Раньше она бывала в депрессии, не плача, и уставала, не засыпая, теперь же так сильно чувствовала свое собственное существование, что время от времени начинала смеяться. Она хорошо спала, хотя почти всегда просыпалась внезапно — с чувством, которое можно было бы перепутать с... счастьем.
Она выбрала слово «счастье», понимая, что называть так испытываемое ею чувство пока рано, — в слове этом есть некоторое преувеличение.
Люди наверняка считают ее одинокой, жалеют ее. Глупцы! Если б они только узнали, что она в действительности думает о них — о тех, кто наивно предполагает, будто знает ее и знает, чем она занимается! Многие из них были ослеплены успехом, хотя в Норвегии скромность считается добродетелью, а независимость — одним из смертных грехов.
В ней вдруг вспыхнула неясная незнакомая ярость. Она вздрогнула, покрылась гусиной кожей, потерла холодной правой ладонью левую руку и удивилась, какая она небольшая, как плотно кожа прилегает к телу, будто кожа ей немного мала.
Она давно уже решила не думать о прошлом: на это не стоило тратить силы. Однако в последние недели все изменилось.
Она родилась в одно мрачное дождливое воскресенье в ноябре 1958 года. При первом же знакомстве с крошечной полумертвой новорожденной девочкой, которая осиротела через двадцать минуть после рождения, Норвегия ясно дала понять, что никто из ее граждан не должен считать, будто он хоть что-то из себя представляет.
Ее отец был за границей. Бабушек и дедушек у нее не было. Одна из медсестер хотела забрать ее к себе домой, когда девочка немного окрепнет. Она считала, что ребенок нуждается в большей заботе и любви, чем те, которыми его может окружить в больнице постоянно сменяющийся персонал. Но страна, пропагандирующая равенство для всех, не могла пойти на уступки ради какой-то одной новорожденной. Медсестре отказали, и девочка продолжала лежать в углу детского отделения. Ее кормили и меняли ей подгузники по расписанию, пока через три месяца отец не забрал ее наконец-то в жизнь, в которой уже появилась новая мама.
— Горечь мне не свойственна, — вслух сказала женщина своему размытому отражению в оконном стекле. — Мне не свойственна горечь!
Она никогда не стала бы использовать клише «пламенная ярость». И все-таки именно оно крутилось у нее в голове, когда она повернулась спиной к окну и легла на слишком мягкий диван, чтобы отдышаться. Под ложечкой жгло. Она медленно подняла руки к лицу. Крупные, пухлые руки со вспотевшими ладонями и коротко остриженными ногтями, на тыльной стороне одной из ладоней шрам, у большого пальца линия судьбы делает странный изгиб. Женщина пыталась найти историю, которая пряталась где-то там, среди десятков тонких линий. Аккуратно, быстрым движением она задрала блузку и начала крутиться, поворачиваться, ощущая собственную кожу. Ей стало жарко, горло пересохло. Рывком она села и осмотрела свое тело, словно оно принадлежало кому-то чужому. Провела пальцами по волосам, почувствовала, что на кончиках пальцев остался жир. Расцарапала себе ногтями макушку и жадно облизала пальцы. Под ногтями остался железный привкус, и она грызла их, откусывала и проглатывала кусочки. Теперь она понимала: оглядываться назад просто необходимо, крайне важно соединить свою историю с целым.
Она однажды пыталась сделать это.
Когда она наконец-то раздобыла копию медицинской карты, сухой, полный профессиональной терминологии рассказ о своем собственном рождении, ей было тридцать пять лет. Она пролистала пожелтевшие страницы, пахнувшие пыльным архивом, и ее смутные предчувствия получили подтверждение, которого она одновременно боялась, хотела и ожидала. Ее мать не была ее Матсрью. Та женщина, которую она считала Матсрью, была ей чужой. Посторонней. Человеком, к которому она не обязана испытывать никаких чувств.
Новость не вызвала у нее ни злости, ни тоски. Когда она осторожно скрепляла исписанные от руки листы, она ощущала только слабость. Или, скорее, слабое, почти равнодушное раздражение.
Она никогда не сводила счеты с прошлым. Ей этого не хотелось.
Ненастоящая мать умерла практически сразу после этого.
С тех пор прошло десять лет.
Вибекке Хайнербак всегда ее раздражала.
Вибекке Хайнербак была расисткой.
Конечно, она вела себя так, что никому не пришло бы в голову обвинить ее в этом открыто. Эта женщина, помимо прочего, обладала политическим чутьем и почти поразительным умением выстраивать свой имидж. Она понимала, какую мощную силу в наши дни представляют собою средства массовой информации. Но зато соратники Вибекке по партии то и дело позволяли себе высказывания, в которых сыпали неизменно тупыми характеристиками иммигрантов. Они не видели разницы между китайцами и сомалийцами. Хорошо вписавшихся в общество тамилов ставили в один ряд с преступниками из Сомали. Добросовестный пакистанец, хозяин овощной лавки, казался им таким же общественным балластом, как охотник за счастьем из Марокко, который приехал в Норвегию, считая, что он вполне может обеспечить себя как женщинами, так и правительственными пособиями.