Генрик и Регина обыкновенно бывали погружены в себя. Регина внутренне настраивалась на работу, куда ходила после обеда. Она служила в одной из адвокатских контор. Зарабатывала гроши, но делала все так добросовестно, как будто это были тысячи. А Генрику если и удавалось отвлечься от своих мыслей, то только затем, чтобы затеять со мной ссору. Некоторое время он бросал на меня негодующие взоры, потом пожимал плечами и, наконец, бормотал с возмущением:
— Нужно быть законченной обезьяной, чтобы носить такие галстуки, как Владек!
— Сам ты обезьяна, да к тому же еще и осел! — отвечал я, и ссора разгоралась не на шутку.
Он не хотел понять, что, выступая перед публикой, я должен был хорошо одеваться. Ничего из того, что касалось меня и моих дел, он не воспринимал. Теперь, когда его уже давно нет в живых, я знаю, что мы по-своему любили друг друга, несмотря на то что часто препирались. В сущности, мы были очень похожи.
О Галине я почти ничего не могу сказать. Она единственная из всей семьи жила как бы вне ее. Была скрытной и, появляясь в доме, никак не показывала, что происходит внутри нее, что волнует. Каждый день она просто садилась за стол, не проявляя, казалось, никакого интереса к нашим проблемам. Не могу сказать, какой она была на самом деле, и никогда уже не узнаю.
Наши обеды были очень скромными. Мать старалась экономить на всем. Мяса мы почти совсем не видели. И все же наши трапезы были поистине королевскими — по сравнению с тем, что лежало на тарелках у других обитателей гетто.
Однажды зимой, влажным декабрьским днем, когда под ногами хлюпала грязь со снегом и дул резкий ветер, я стал случайным свидетелем «обеда» одного старика, из тех, кого называли в гетто «ловцами». Это были люди, впавшие в такую бедность, что им приходилось красть, чтобы выжить. Они бросались к прохожему, несущему какой-нибудь сверток, выхватывали его и убегали в надежде, что найдут там что-нибудь съедобное.
Я пересекал Банковскую площадь, а в двух шагах впереди меня шла какая-то бедная женщина, обхватив левой рукой кастрюлю, завернутую в газеты. Между мной и женщиной плелся, трясясь от холода, какой-то старый оборванец со сгорбленными плечами, волоча по грязи дырявые ботинки, из которых торчали серо-фиолетовые ноги. Внезапно старик бросился вперед, вцепился в кастрюлю и попытался вырвать ее из рук женщины. То ли у него не хватило сил, то ли женщина держала кастрюлю слишком крепко, но ему не удалось завладеть добычей, она упала на тротуар, и густой суп, от которого валил пар, вылился на грязную улицу.
Мывсе трое застыли на месте. Женщина от ужаса онемела, «ловец» уставился на кастрюлю, потом на женщину, а из его груди вырвался вздох, похожий на стон. Внезапно он бросился в грязь и начал лакать суп прямо с тротуара, закрывая его с двух сторон руками так, чтобы не пропало ни капли, и не чувствуя, как женщина пинает его по голове, крича и в отчаянии рвя на себе волосы.
6 ПОРА ДЕТЕЙ И СУМАСШЕДШИХ
Во время войны я снова начал работать пианистом — в кафе «Современник» на улице Новолипки, в самом центре варшавского гетто. Еще до конца 1940 года, когда был перекрыт выход из гетто, мы уже продали все, даже самое ценное, что у нас было, — рояль. Жизнь заставила меня преодолеть апатию и искать заработка. Для меня это стало благом. Работа оставляла меньше времени на размышления, а сознание того, что от моих усилий зависит существование всей семьи, помогло мне справиться с депрессией.
Рабочий день начинался после полудня. Я шел в кафе кривыми улочками, расположенными в центре гетто, а когда мне хотелось посмотреть на захватывающее зрелище — работу контрабандистов, я выбирал путь вдоль стены.
Послеобеденное время было самым подходящим для контрабанды. Солдаты, уставшие от утренних заданий и довольные наживой, теряли бдительность — все их мысли поглощал подсчет прибыли. В подворотнях и окнах домов, выходящих на стену гетто, мелькали тревожные тени людей, которые с нетерпением прислушивались к тарахтению подъезжавшей телеги. Когда этот звук усиливался и телега подходила совсем близко, раздавался условный свист, и через стену летели мешки и посылки. Из подворотен выбегали получатели, поспешно хватали свою добычу, и скрывались в подворотнях — снова наступала обманчивая тишина, полная нервного ожидания и таинственных шепотов. В те дни, когда солдаты более добросовестно выполняли свои обязанности, стук телег сопровождался звуками выстрелов, а из-за стены вместо мешков летели гранаты. Их оглушительные разрывы приводили к большим разрушениям.
Стена почти по всей своей длине была проложена далеко от проезжей части. В ней на определенном расстоянии друг от друга над самой землей были проделаны продолговатые отверстия, служившие для стока воды с «арийской» части улицы в канализационные люки, расположенные вдоль тротуаров в гетто. Этими отверстиями пытались воспользоваться дети для мелкой контрабанды. Маленькие существа на тоненьких, как спички, ножках сбегались сюда со всех сторон и, украдкой стрельнув испуганными глазами вправо и влево, тянули слабыми ручонками через эти стоки мешки, которые часто были больше них самих.
Когда весь груз оказывался на территории гетто, эти малыши взваливали его себе на спину и, согнувшись в три погибели, с набухшими от напряжения голубыми жилками на висках, шатаясь и тяжело дыша открытым ртом, бежали врассыпную, как испуганные крысы.
Однажды, идя вдоль стены, я увидел такого маленького еврейского мальчика, чье предприятие вот-вот должно было увенчаться счастливым концом. Ему оставалось только проскользнуть через водосток вслед за своим товаром.
Щуплая фигурка мальчика уже наполовину показалась из отверстия в стене, как вдруг ребенок начал пронзительно кричать. Одновременно с «арийской» стороны донесся хриплый крик немецкого жандарма. Я подбежал к мальчику, чтобы помочь, но, как назло, его бедра никак не проходили в отверстие водостока. Я тянул его изо всех сил за плечи, а он кричал все отчаяннее. С той стороны стены долетали отзвуки тяжких ударов каблуками. Когда, в конце концов, мне удалось вытащить ребенка, он умер у меня на руках. У него был перебит позвоночник.
В перебрасываемых через стену мешках и посылках были в основном пожертвования от поляков в пользу беднейших евреев. Но основной поток контрабандного снабжения гетто находился под контролем таких тузов, как Кон и Геллер. Здесь все шло гладко, без осложнений и без малейшего риска. Просто в определенное время подкупленные охранники теряли способность видеть, и у них под носом, с их молчаливого согласия, через ворота проезжали обозы с продовольствием, дорогим алкоголем, деликатесами и табаком прямо из Греции или с французской конфекцией и косметикой.
Выставку этих товаров я мог ежедневно наблюдать в «Современнике». Туда приходили богачи, увешанные золотом и бриллиантами; там же, за столиками, уставленными яствами, под звуки стреляющих пробок от шампанского «дамы» с ярко накрашенными губами предлагали свои услуги военным спекулянтам. Здесь я утратил две иллюзии: одну — о человеческой солидарности и другую — о музыкальности евреев.
Нищим не разрешалось стоять перед «Современником». Толстые швейцары прогоняли их палками.
В колясках прибывающих сюда рикш сидели, раскинувшись, изящные господа и дамы, зимой одетые в дорогие шерстяные костюмы, летом — во французских шелках и дорогих шляпах. Чтобы попасть на территорию, охраняемую швейцарами с палками, им приходилось, кривясь от негодования, самим прокладывать себе путь тростью через толпу попрошаек. Они никогда не подавали милостыни. С их точки зрения, милостыня развращает. Просто пусть идут работать, как они, и зарабатывать такие же деньги. В конце концов, это может делать каждый, и каждый, кто не сумел организовать свою жизнь, только сам виноват в этом.
Они приходили сюда по делам, занимали столики в просторном зале и принимались жаловаться на тяжелые времена и отсутствие солидарности со стороны американских евреев. И правда, что такое? Здесь люди умирают без куска хлеба, страшные вещи происходят, а по другую сторону океана американская печать все это замалчивает, еврейские же банкиры не делают ничего, чтобы Америка объявила Германии войну, хотя легко могли бы этого добиться, было бы желание.
В «Современнике» на мою игру никто не обращал внимания. Чем громче я играл, тем громче разговаривали посетители, и каждый день я соревновался с публикой — кто кого сумеет заглушить. Дошло до того, что как-то раз один из посетителей через официанта попросил меня ненадолго прерваться — я мешал ему оценить подлинность золотых двадцатидолларовых монет, минуту назад купленных у кого-то из сидящих за соседним столиком. Он собирался ударить монетой о мраморную столешницу и вслушаться в звук этой единственно важной для него музыки.
Я не смог здесь долго работать. К счастью, мне удалось получить место в заведении совершенно другого рода, — кафе на Сенной, куда приходила еврейская интеллигенция послушать мою игру. Здесь я приобрел популярность и познакомился с людьми, вместе с которыми мне довелось потом пережить немало и хорошего, и плохого. Постоянным посетителем этого кафе был художник Роман Крамштык, исключительно одаренный человек, друживший с Артуром Рубинштейном и Каролем Шимановским. Он работал над замечательной серией гравюр на тему жизни гетто, не предчувствуя своей гибели и того, что большая часть этих работ бесследно пропадет.