Булат Окуджава - Быков Дмитрий Львович 7 стр.


Почему Окуджаве оказалось необходимо перейти на прозу – причем именно в том возрасте, в котором умер Блок? Прозаические попытки он делал и раньше, «Школяра» опубликовал в 1961 году, но именно сорокалетним приступил к исторической прозе – «Бедному Авросимову», с которого и началась его сага о XIX веке, цикл, который сам он называл «Историческими фантазиями». Вероятно, это был способ самоспасения, способ сохранить душу и творческую способность во времена, когда «звуки прекратились». Если бы у Блока был счастливый дар сочинять исторические фантазии из дворянского и помещичьего быта, возможно, он нашел бы, чем жить в мире, в котором прекратились звуки. Но он этого выхода найти не успел – тогда как Окуджава, в лучших традициях русской литературы, вел многопольное хозяйство. Его проза тоже хранит память о звуках небес, но является в гораздо большей степени его личной заслугой, нежели небесным подарком. Это уж он сочинил сам, много прочитав, поработав в архивах и претворив в литературу трагический личный опыт существования в отчужденном, резко изменившемся мире. Бегство – главный сюжет его романов. Впрочем, о них мы поговорим подробнее, ибо если конкретный человек Булат Шалвович Окуджава и может считаться полноправным автором некоей части своего наследия, то эта часть – прежде всего проза. Остальное не столько им написано, сколько ему продиктовано.

  • Он умел бумагу марать
  • под треск свечки!
  • Ему было за что умирать
  • у Черной речки.
  • В этом стихотворении видели то полемику с трагическим представлением о поэте, чьи «отдельные неудачи среди сплошных удач» компенсированы радостью творчества, то пародийную вариацию на тему штампов пушкинской биографии, то гротеск – ничего себе счастливчик, с жандармами, личным надзором государя и мучительной гибелью, – но никто еще, кажется, не обращал внимания на то, что это сочинение являет собой горькое сетование на собственную поэтическую судьбу. Слово «зависть» не вяжется с характером и обликом Окуджавы, но здесь он, кажется, явно сравнивает участь Пушкина с тем, что выпало русским поэтам сто с лишним лет спустя. «Счастливчик! Везунчик!» – говорим мы о том, кому завидуем; о том, чьи радости и даже горести гармоничны и потому становятся стимулом для искусства, переплавляются в него. Поэтическая судьба Пушкина в самом деле идеальна – Окуджаве и его современникам досталось совсем другое. Ниже мы будем говорить о «поэтике умолчания» как главном приеме Окуджавы – эта подцензурная скупость, вечная оглядка заставляют и здесь опустить второй член сравнения, загнать его в подтекст, хотя после каждой строфы отчетливо слышится – «а мы-то!». Вот счастье – жандармы во времена Пушкина действительно были вежливы и тихи, и выполнение жандармского долга не мешало им понимать, с кем они имеют дело; Николай I действительно время от времени давал поэту аудиенцию и прислушивался к нему; «и даже убит он был красивым мужчиной» – то есть сама смерть его была обставлена романтически, став красивым завершением красивого пути. И главное – ему было за что умирать, понятие чести было живо и для него, и для современников, – а за что умирать нам, в мире безнадежно скомпрометированных понятий, солгавших обещаний, извращенных ценностей? Осталось ли что-то, за что не жаль умереть? Или поэт унижен решительно во всем – в том числе и в противостоянии власти, которое из красивой, почти галантной дуэли равных противников, как бывало в пушкинские времена, выродилось в бесплодную борьбу с тупым монстром? В семидесятые годы, во времена психушек, обысков и уже ничем не замаскированного жандармского хамства, литературой управляли люди некрасивые, и это выглядело особенно унизительно.

    Если вспомнить судьбу Окуджавы и сравнить ее с канонической биографией романтического поэта, нам откроется истинно трагическое зрелище. Мало кого преследовали неудачи столь унизительные, неэстетичные, непоэтические. Он был сыном партийных работников, фанатично преданных своему делу и уделявших сыну весьма мало времени; у него, как и у Пушкина, была любимая нянька из русских крестьянок, но мать выгнала ее после того, как она сводила маленького Булата в еще не разрушенный тогда храм Христа Спасителя… После ареста отца Окуджава жил у бабушки в Москве (весь его арбатский миф – именно эти три года, с тех пор он на Арбате не жил никогда), а после ареста матери, с 1940 года, – у тбилисской тетки Сильвии. В 1942 году восемнадцатилетним добровольцем отправился на войну, полной мерой хлебнув советской армейской неразберихи первых военных лет; ему досталась муштра, но почти не досталось фронтовой солидарности и свободы – того немногого, о чем ветераны с тоской вспоминают и поныне. Война повернулась к нему самой безрадостной и абсурдной стороной. Но и в немногие свои дни на передовой он успел получить такое же абсурдное ранение в ногу – от самолета-разведчика, лениво постреливавшего в минометчиков со своей «Рамы». После этого он полежал в госпитале и еще два года таскался по переформированиям, переходя из команды в команду, но так и не доехав до фронта. С 1945 года он учился в Тбилисском университете, где нашел вторую семью в кружке единомышленников «Соломенная лампа», – но члены этого кружка были арестованы и отправлены в лагеря, а самому Окуджаве пришлось срочно уехать в Москву и три месяца пережидать волну репрессий. В 1951 году он попросился по распределению в среднюю Россию, по которой не переставал тосковать в Грузии, – и попал в деревню Шамордино, где жестоко бедствовал без своего хозяйства, ютясь с молодой женой в продуваемой всеми ветрами келье монастыря. С 1953 года он перебрался в Калугу, где некоторое время преподавал в школе рабочей молодежи, тяготясь одиночеством среди коллег и не находя собеседника; все это время на нем тяготело клеймо – «сын врага народа».

    С 1954 по 1962 год Окуджава работал в газетах – сначала в калужских, затем в московской, – испытав все прелести журналистской поденщины, сочиняя в номер «датские» стихи и регулярно подвергаясь проработкам за невиннейшие по оттепельным временам статьи: в провинции гнет ощущался явственнее, чем в столице. В 1954 году вернулась из ссылки его мать, она была реабилитирована, привлечена к работе в Комиссии партийного контроля и получила двухкомнатную квартиру в Москве; Окуджава смог к ней перебраться и устроился на работу сначала в издательство «Молодая гвардия», а потом в «Литературную газету». В 1964 году он развелся со своей первой женой, Галиной Смольяниновой, а ровно год спустя, в день их развода, она умерла от сердечной недостаточности. Ей было всего 39 лет, и эта смерть навеки отяготела над совестью Окуджавы, омрачив ему радость нового супружества (с 1962 года он почти постоянно жил в Ленинграде у молодой красавицы Ольги Арцимович, на которой и женился вскоре после развода).

    Одновременно с полулегальной всероссийской славой, которую принесли Окуджаве в начале пятидесятых его песни, началась травля в прессе, не прекращавшаяся в разных формах до самой смерти поэта. Волна откровенно пасквильных статей поднялась в 1961 году, после публикации в альманахе «Тарусские страницы» военной автобиографической повести «Будь здоров, школяр!». Окуджаву щедро обвешали ярлыками, в полном соответствии с его «Песенкой про дураков»: на этот раз сын врага народа попал в пацифисты и абстрактные гуманисты. После нескольких унизительных «проработок» Окуджаву исключила из партии первичная (писательская) организация, но Пресненский райком ограничился строгим выговором, опасаясь международной огласки. Собственную квартиру он получил лишь в сорок два года, относительную материальную обеспеченность – и того позже. Его диск-миньон с четырьмя песнями был издан в СССР уже после того, как диски-гиганты и песенные сборники вышли в Париже и Варшаве. После перехода на прозу каждый его новый роман встречался критическими залпами – преимущественно с «почвенной» стороны, но и единомышленники, горячие поклонники его песен и стихов, демонстрировали при чтении его прозы удивительную эстетическую глухоту. История его последней травли в 1993–1994 годах излагалась выше. В 1991 году в Америке он перенес тяжелую операцию на сердце, деньги на которую пришлось собирать по копейке. С начала девяностых он страдал, помимо сердечной недостаточности, эмфиземой легких – но по-прежнему много ездил по миру: сердечные встречи с друзьями служили отдушиной на фоне безрадостной постсоветской реальности. Окуджава умер в парижском госпитале, где никто ни слова не понимал по-русски.

    Назад Дальше