Луна жестко стелет - Хайнлайн Роберт Энсон 27 стр.


– Арифметика тут ни при чем, Грег, милый. Переходи к делу.

Я терялся в догадках, на кого Грег нацелился. Правда, я весь последний год домой редко заглядывал, причем большей частью, когда все спят. Но Грег ясно намекнул, что речь идет о прибавке в семье, а никто никогда не предлагал новой свадьбы без того, чтобы каждый не поимел возможность не спеша и обстоятельно прикинуть, как оно будет. Иначе просто не полагалось.

Такой вот я дурак. Грег запнулся и выпалил:

– Предлагаю принять Вайоминг Нотт.

А я и точно дурак. У меня общий язык только с техникой. А в людях я ни в зуб копытом. Когда стану старшим мужем, ежели доживу, думаю поступить точно так же, как Дед с Мамой: доверю Сидре, пусть берет на себя. Вот именно. А то сами посудите: ведь Ваечка приняла Грегову веру. Грег мне нравится, я его люблю. Обожаю. Но как ни пропускай его теологию через компьютер, на выходе будет нуль. И Ваечка наверняка это знала, поскольку присоединилась взрослым человеком. Так вот я, гад буду, считал Ваечкино обращение доказательством, что она на всё готова ради нашего дела.

Но Грега-то она завербовала много раньше. И большая часть ее вылазок была именно к нему, ей легче было разъезжать, чем мне и профу. Вот так. А я дивлюсь. Чему дивиться-то?

– Грег, есть ли у тебя основания считать, что Вайоминг примет наше предложение? – спросила Мама.

– Да.

– Очхорошо. Мы все знаем Вайоминг. Уверена, что у каждого сложилось мнение о ней. Не вижу поводов для обсуждения. Но, может быть, кто-нибудь хочет высказаться? Пожалуйста.

Гляжу, Мама не дивится. И не собирается. И никто не собирается, потому что Мама ни за что не собрала бы хурал, если бы не была уверена в результате.

Но странно было, почему Мама так уверена в моем одобрении, настолько уверена, что заранее даже не прощупала почву? Сижу в полном раздрипе, понимая, что говорить придется, понимая, что знаю кое-что дико важное, чего никто больше не знает, иначе не зашло бы так далеко. Что-то такое, что мне-то до фени, но ох как не до фени для Мамы и всех наших женщин.

Сижу, трус несчастный, и молчу.

– Очхорошо, – говорит Мама. – Давайте по очереди. Людмила, ты?

– Я? Я Ваечку люблю, все об этом знают. Я «за».

– Ленора, а ты, дорогая?

– Ну, я ей посоветовала бы вернуться назад в брюнетки. Так мы, по-моему, оттеняем друг дружку. А эдак она блондинистей, чем я, но это ее прокол. Я «за».

– Сидра?

– Обеими руками «за». Ваечка – наш человек.

– Анна?

– Хочу высказаться по мотивам, прежде чем подать голос, Мими.

– По-моему, нет смысла, дорогая.

– А по-моему, есть, потому что Тилли всегда так делала по нашей традиции. В этой семье все жены трудились, детей приносили. Может, кому-то из вас удивительно будет слышать, но Ваечка выносила восьмерых детей…

Удивительно было слышать одному Али: у него голова дернулась и челюсть отвисла. Ой, Ваечка-Ваечка! Как я мог допустить, чтобы это случилось! И я сосредоточился, чтобы обязательно высказаться.

И тут расслышал, о чем толкует Анна, поскольку она всё еще толковала.

– …так что теперь она может иметь собственных детей. Операция прошла успешно. Но она очень боится, что и следующий ребенок родится уродом, хотя шеф клиники в Гонконге сказал, что маловероятно. Так что нам просто остается, любя, заботиться, чтобы она перестала дергаться.

– Любить мы ее будем, – отчетливо выдает Мама. – Мы ее и так любим. Анна, ты готова подать голос?

– Неужели есть нужда? Я с ней в Гонконг ездила, за руку держала, пока трубы развязывали. Я за прием Ваечки.

– В этой семье, – продолжает Мама, – нам всю дорогу сдавалось, что мужьям полагается право вето. Вероятно, нам этого не понять, но завела этот обычай Тилли, и он ни разу нас не подвел. Не подвел, Дед?

– А? Что ты сказала, моя дорогая?

– Мы принимаем Вайоминг, гаспадин Дед. Ты даешь согласие?

– Что? Ах, ну конечно, конечно. Прекрасная девчушка. Слушай, а куда девалась эта миленькая афро, еще имя у нее звучит как-то похоже? Что ли, поглядевши на нас, психанула?

– Грег?

– Это было мое предложение.

– Мануэль? Ты не задробишь это дело?

– Я? Мама, ты же меня знаешь.

– Я-то знаю. А вот знаешь ли ты, иногда я сама себя спрашиваю. Ганс?

– Что будет, если я скажу «нет»?

– Пары зубов не досчитаешься, вот что, – сходу выдает Ленора. – Ганс голосует «за».

– Дорогие, кончайте, – мягко выговаривает им Мама. – Прием – дело серьезное. Ганс, выскажись.

– Да. Йес. Йа. Уи. Си. Самое время прихомутать хорошенькую блондиночку в эту… Ой!

– Ленора, да кончай ты! Фрэнк?

– Да, Мама.

– Али, дорогой, а ты? Единогласие зависит от тебя.

Парень залился краской по уши, слова вымолвить не мог. С силой кивнул.

Вместо поручить одной из наших пар: мужу с женой, – найти, кого наметили, и предложить нас, Мама послала Людмилу с Анной сходу привести Ваечку. И оказалось, что недалеко и ходить: она в «Bon Ton'e». И не только в этом отступили от обычая: вместо того, чтобы назначить дату праздника по случаю свадьбы, просто позвали детвору, так что минут через двадцать Грег раскрыл свою книгу и мы произнесли обет. И у меня в сбитой с толку башке наконец уместилось, что всё это проделано сломя голову по случаю того, что назавтра мне предстоит испытать значительно большие ускорения.

Я воспринял это как символ любви ко мне в нашей семье, потому что первую ночь новобрачная проводит со своим старшим мужем, а вторую и третью я проведу в космосе. Но ведь любви же, и когда во время церемонии женщины начали плакать, я почуял, что разнюнился вместе с ними.

И побрел я себе в мастерскую спать, как только Ваечка нас всех поцеловала и удалилась под руку с Дедом. Последние два дня были очень трудные, и устал я зверски. Подумал, что зарядку надо сделать, а потом решил, что уже поздно. И надо позвонить Майку, ознакомиться с новостями с Земли. И рухнул.

Сколько проспал, сам не знаю, но вдруг дошло, что я не сплю и что в комнате кто-то есть. Кто-то шепотом позвал меня по имени.

– А? Что? Ваечка, дорогая, тебе здесь быть не положено.

– Нет, положено. И Мама так сказала, и Грег. А Дед, как лег, так заснул.

– Ммм. А который час?

– Около четырех. Милый, можно мне к тебе в постель?

– Чего? Ах да, конечно, – а что-то крутится в голове, но никак не вспомнить. Ах да! Вспомнил. – Майк!

– Что, Ман? – ответил он.

– Отключись. Не слушай. Если понадоблюсь, звякни мне по семейному номеру.

– Да Ваечка уже меня предупредила. Прими поздравления!

Ваечкина голова умостилась на моей культе, как на подушке, я обнял ее правой рукой.

– Ваечка, ты чего это рюмишься?

– Я не рюмлюсь. Мне просто жутко страшно, что ты не сумеешь вернуться.

16

Проснулся я, одурелый от страха, в кромешной тьме.

– Мануэль!

Где верх, где низ, не разберу.

– Мануэль! – слышу, опять зовут. – Проснись!

Понял, и от этого чуток прочухался. Ага, значит, сигналят мне на побудку. Припомнилось, как лежу навзничь на столе в стационаре комплекса, в глаза мне свет от лампы бьет, кто-то что-то бормочет, и мне снотворное в вену подают через капельницу. Но это же сто лет назад было, целых сто лет бред какой-то тянулся, боль жуткая, и притом что-то зверски давило.

И вдруг сообразил, что означает, когда не разобрать, где верх, где низ. Бывало со мной такое. Свободное падение. Значит, я в космосе.

Что-нибудь пошло не в ту степь? Может, Майк запятую забыл поставить перед десятичной дробью? Или вспомнил дни милого детства и отмочил хохму, не соображая, что на фиг убивает? Но тогда почему, сто лет мучившись, я всё-таки жив? Может, это не я? Может, это мой дух, может, у духов так положено, чтобы одиночество, чтобы неприкаянность, чтобы непонятно, куда?..

– Проснись, Мануэль! Проснись, Мануэль!

– Ой, да заткнись ты! – буркнул я. – Хрен те в глотку!

Да это же запись! Понял, перестал обращать внимание. Да где же тут свет включается сраный? Нет, выход на скорость убегания от Луны при трех «g» не сто лет длится. Восемьдесят две секунды. Просто каждую микросекунду в этом сроке нервная система воем воет. Три «g» – это же в восемнадцать жутких раз больше, чем лунтику положено.

Тут и выплыло, что эти с вакуумом в черепе руку взад не привинтили. По какой-то дурацкой причине отвинтили, когда пристегивали, а я был так напичкан успокоительным и снотворным, что не противился. И пролопушил, чтобы ее на место поставили. Этот сраный выключатель – по левую сторону от меня, а левый рукав гермоскафа – пустой.

Десять лет прошло, пока я одной рукой отвязывался, потом было двадцать лет казни через витание в темноте, пока сумел нащупать свою люльку, допетрить, где у нее верх, и по этому признаку на ощупь найти выключатель. Отсек был меньше двух метров в любую сторону. Но во тьме и в режиме свободного падения он казался больше, чем Старый купол. Сыскал я выключатель. Загорелся свет.

(Почему в этом гробу не предусмотрели трех осветительных систем, причем постоянно включенных, не спрашивайте. Скорее всего, по привычке. Мозга сработала, мол, раз есть осветительная система, значит, в натуре должен быть выключатель. Всё от спешки: в два дня короб сварганили. Еще спасибо, что выключатель работал!)

Как только загорелся свет, кубометраж съежило во всю его клаустрофобную тесноту минус десять процентов, и я увидел профа.

На вид – он был в элементе отдавши концы. Что оправдано с любой точки зрения. Позавидовал ему, однако положено проверить пульс, дыхание и всё такое на случай, если всё же ему не повезло и всё еще мается, бедняга. Но не тут-то было, причем не по причине моей однокрылости. Зерно перед загрузкой сушат и вакуумируют, а наш отсек по этому случаю должен был быть загерметизован под нормальным давлением. Без роскоши, без дополнительной подачи и регулирования состава. Смесью для дыхания на двое суток нас обеспечивали гермоскафы. Но даже в лучшем гермоскафе удобнее двигаться в среде под нормальным давлением, а не в вакууме, и предполагалось, что до своего пациента я доберусь без трудностей.

Хрен там! Даже не открывая шлема, я убедился, что наш отсек воздуха не держит, сходу убедился по раздутию гермоскафа. Да, медикаменты для профа, сердечные стимулянты и так далее были во встроенной аптечке его гермоскафа, укол я мог сделать прижатием снаружи. Но как проверить пульс и дыхание? Гермоскафы у нас были самые дешевые, такие продают лунтикам, которые редко выходят из гермозон. В них приборов нет.

Гляжу, рот у профа разинут, глаза выкачены. Кранты, думаю. Ни к чему было старику рыпаться, ликвиднул он сам себя. Попробовал разглядеть, бьется ли пульс на шее – шлем помешал.

Снабдили нас курсографом от великих щедрот. По нему, я был в отключке сорок четыре с лишним часа, как и предусмотрено, а через три часа нас ждет жуткий пинок при переходе на промежуточную орбиту вокруг Терры. Совершим два оборота, это займет еще три часа с гаком, и нам врубят программу посадки, если центр управления в Луне не встряхнется и не оставит нас на орбите. Хотя навряд ли.

Зерно нельзя оставлять в вакууме дольше положенного. Может начаться самовспенивание, а это не только потеря качества, но кончается тем, что железную бочку в клочки разносит. Мило, не правда ли? И на фига нас засунули в зерно? Навалили бы камней, им вакуум без разницы.

Хватило времени обо всём этом подумать и захотеть пить. Потянул один глоточек от соска во рту, а больше ни-ни, потому как ни к чему получать шесть «g» с полным мочевым пузырем (зря беспокоился; нам поставили-таки катетеры; но откуда мне было знать?).

Ближе к сроку я решил, что профу не завредит, если сделать укол, который, как было задумано, помог бы ему перенести торможение. А потом, на промежуточной орбите, дам ему еще сердечный стимулянт. Так-то, судя по виду, ему ничто уже не завредит.

Сделал ему укол и остаток времени пробарахтался насчет пристегнуться одной рукой. Ох, не знал я имени того, кто мне так здорово помог: не просто матерился бы, а методично и целенаправленно.

Десять «g» при переходе на промежуточную орбиту вокруг Терры испытываешь в течение каких-нибудь 3, 26 на десять в седьмой микросекунд. Просто кажется, что дольше, поскольку десять «g» – это в шестьдесят раз больше того, что по нижайшей просьбе должен выдержать непрочный мешок с протоплазмой. Иными словами, тридцать три секунды. Навряд ли моей прародительнице в Сэйлеме достались на долю худшие полминуты в тот день, когда ее заставили плясать в петле.

Вколол я профу сердечный стимулянт и три часа провел в попытках решить, а не кольнуться ли и самому на время посадки. Решил, что не буду. Химия, которую мне всадили при взлете с катапульты, превратила полторы минуты лиха и двое суток скуки в столетие жуткого бреда. И кроме того, если эти последние минуты полета, как смахивает, будут последними моими, пусть уж я их испытаю. До предела мерзкие, а всё же они мои, и я их не отдам за здорово живешь.

Они и впрямь были мерзкие. Шесть «g» ничем не лучше, чем десять, а мне показались хуже. Четыре «g» тоже не отдых. Потом тряхануло будь здоров, потом несколько секунд свободного падения и, наконец, бултых, причем никакой не «мягкий» и вдобавок принятый на стропы, а не на подкладку, поскольку мы ныряли головой вперед. И вряд ли Майк отдавал себе в этом отчет, после нырка еще подброс и снова жесткий бултых, так что лишь потом – завис. Эрзлики называют это «зависом», но на завис в невесомости это нимало не похоже: к тебе приложено одно «g», в шесть раз больше, чем подобает, и как-то нехорошо болтает туда-сюда. Жуть как нехорошо. Майк заверил нас, что вспышек на Солнце не предвидится и внутри этой «железной девы» радиационной дозы мы не схватим. Но тем, что нас ждет в эрзлицком Индийском океане, он так глубоко не интересовался. Прогноз для посадки барж был приемлемый, и, по-моему, он решил, что и нам сойдет, а я с ним согласился.

Я считал, что в желудке пусто. Однако весь шлем изнутри уделал кислой и мерзейшей жижей, сам ее за кэмэ обошел бы. И тут нас перевернуло вверх тормашками, так что эта дрянь хлынула в глаза, в нос и на волосы. У эрзликов это называется «морская болезнь», и она из тех мерзостей, которые у них сами собою разумеются.

Не стану распространяться, как нас долго и занудно волокли в порт. Скажу лишь, что мало мне было морской болезни, еще и баллоны с воздухом свое отработали. У меня было четыре двенадцатичасовых, их хватило на все пятьдесят часов полета, поскольку большую часть времени я пролежал, как чурка, и на мышечную работу воздуха не тратил. Но на дополнительные часы буксировки чуток не хватило. К моменту, когда баржу кончило болтать, я зачумел настолько, что в мыслях не было попытаться выкарабкаться.

Дошло только одно: по-моему, нас подняли, кувыркнули пару раз и оставили в покое, однако вверх тормашками. Вовсе не самая лучшая позиция при эрзлицкой силе тяжести. И просто невозможная, если предстоит, как было задумано, а) отвязаться, б) выползти из гермоскафа, в) освободить кувалдометр, прихваченный в носовой части на гайки-барашки, г) прицельными ударами сбить прихваты выходного люка, д) выбить крышку люка и е) вылезти самому и вытащить следом старика в гермоскафе.

Причем операцию «а)» исполнить в положении «вися вниз головой».

К счастью, это была программа на непредвиденный случай. О нашем отлете был заранее извещен Стю Ла Жуа. А перед самой посадкой кинули наводку информационным агентствам. Я очухался посреди толпы надо мной, отрубился, а окончательно очухался на больничной койке, лежа навзничь с тяжестью в груди, – всё тело как свинцом налитое, – но не хворый, а просто усталый, побитый, голодный, с пересохшим ртом и без сил. Над койкой – прозрачный пластиковый тент, и, стало быть, дыхание у меня не нарушено.

И с обеих сторон сразу ко мне кинулись: с одного боку большеглазая сиделка-индюшка, с другого – Стюарт Ла Жуа. Улыбнулся мне.

– Здоров, кореш! Как твое ничего?

– А?.. Со мной порядок. Однако дорожка была – ё-моё!

– Проф говорит, иначе нельзя было. Силен старик!

– Постой! Как так «говорит»? Он же помер.

– Ни в коем разе. Не в форме – это да. Лежит на пневмокойке, возле него круглосуточное дежурство, и аппаратуры в него понапёхано так, что не поверишь. Но жив и в пределах своей задачи фурычит железно. Божится, что относительно маршрута не в курсе: в одном госпитале уснул, в другом проснулся. Я думал, он не в ту степь, когда отказался, чтобы я по блату послал корабль за вами, а оказывается, в ту: реклама грандиозная!

Назад Дальше