— Но вид у тебя не слишком-то… — замечает Робер, пристально глядя на меня. — Мне кажется, ты слишком много думаешь…
— То есть? — Меня поражает это замечание. — Как это слишком? Что ты считаешь нормой в нашем с тобой положении?
Робер слегка усмехается.
— Ты, конечно, прав. Но я хотел сказать, что нельзя слишком сосредоточиваться на… ну, на этом самом нашем положении. Мы не в силах ничего изменить, и надо принимать это как факт, не рассуждая.
Мне становится холодно, словно на сквозняке.
— Робер, зачем ты это говоришь? Я думал… Я почему-то надеялся, что ты знаешь…
— Что знаю?
— Ну, какой-то выход из положения… — Я невольно с надеждой смотрю ему в глаза.
— Какой же выход? — Робер отводит глаза. — Я не бог.
— Значит, нет надежды? — допытываюсь я.
— Надежда всегда остается. Мы не знаем, что происходит сейчас на всей Земле. Но надо надеяться и ждать.
— Надеяться и терпеть… Я сказал это сегодня ей, Валери…
— Не думай о Валери! — поспешно говорит Робер. — Ее нет. Думай о тех, кто остался. О Констанс и о детях в первую очередь. Ты ведь их хотел сохранить, вот и старайся добиться этого.
Робер говорит очень серьезно, почти хмуро, и я стараюсь понять, почему мне мерещится, что он в душе подсмеивается надо мной. Здесь, в таких обстоятельствах? Невероятно! Сколько бы мы ни спорили об этом раньше…
— В Констанс и детях я уверен! — почти с вызовом говорю я. — Это прочная связь, нерасторжимая.
Робер долго молчит.
— Разве есть нерасторжимые связи? — печально и мягко говорит он. Разве в лагере ты не думал того же о Валери? И разве эти условия не страшнее той войны?
Я прикусываю губу, чтоб не вскрикнуть. Что он, нарочно? Я исподтишка гляжу на это лицо, такое волевое, гордое. Робер Мерсеро, мой Робер говорит это? Я молчу, но он понимает меня и без слов.
— Что я сказал, я с ума сошел, должно быть! — Я вижу, что он сильно взволнован. — И на меня, видно, действует эта страшная обстановка. Прости меня, Клод!
Он встает и уходит, а я никак не могу понять, что произошло. Слова Робера не оговорка, он к этому вел, да и последнюю фразу долго обдумывал, не сгоряча ляпнул. Но что это значит? Желать смерти Констанс, Натали, Марку? Даже если он ревнует меня к ним (хотя я этого никогда не замечал), то ведь сейчас не время сводить личные счеты! Нас осталось всего шестеро. Может быть, на всей земле. И хотеть, чтобы трое ил нас погибли? Немыслимо! Даже если бы это был не Робер Мерсеро, а кто угодно другой… разве что опасный маньяк… И вдруг я чуть не вскрикиваю от ужаса: а что, если Робер сходит с ума?
Я спал? Опять спал? Как странно! По-прежнему горит лампа вверху, кругом тихо, я один в библиотеке. Который час? Сколько я проспал? И где все остальные? Почему все-таки я потерял способность видеть их? От непрерывного напряжения и страха? Возможно. Я на время терял уже эту способность — сразу после выхода из лагеря и разрыва с Валери. Почти на год. Констанс сначала и не подозревала об этом. Только когда я узнал, что она беременна, и стал все время думать о том, где она и не случилось ли с ней что плохое, способность видеть вернулась. О Констанс я знал все в любую минуту. Ее это сначала очень пугало, и я стал скрывать свое знание, но мне это плохо удавалось. Потом она привыкла. Потом сама стала… постепенно.
В первый раз она позвала меня на расстоянии, когда мне было нестерпимо тяжело. Я медленно шел по улице Мира, невдалеке от Вандомской площади, и толстая консьержка, стоявшая у дверей, прокричала мне в самое ухо: «Вот счастливая парочка, не правда ли?» Я поднял глаза — и застыл на месте. Валери с мужем. Они шли счастливые, нарядные, красивые, им ни до кого не было дела. Мне было так больно, что я не мог двинуться с места и все стоял, а консьержка трубила мне что-то в ухо, и я думал, что хорошо бы сейчас умереть или хотя на время потерять сознание, сойти с ума, — что угодно, лишь бы не эта боль. Совсем так же, как тогда, в лагере после побега. Нас подвесили вниз головой, язык распух и душил меня, голова разрывалась от боли и казалась горячей и громадной, втрое больше всего тела, и я хотел умереть или потерять сознание, но мне не удавалось ни то, ни другое. И тогда, на улице Мира, я не упал в обморок и не умер от боли, а неподвижно стоял и вдруг услышал далекий, но ясный голос Констанс: «Клод! Клод! Где ты, отзовись, отзовись!» Тогда меня это не удивило и не обрадовало, но боль немного утихла, я прошел дальше, к Вандомской площади, и попробовал ответить Констанс. Она уловила мой ответ и немного успокоилась. Я подозвал такси и поехал домой. Только по дороге я сообразил, что произошло, — и так обрадовался, что забыл о недавних мучениях…
Да, Констанс… Что было бы со мной, если б я не встретил ее? Она не права, я вовсе не искал в ней черт Валери, меня привлекали ее цельность, ее спокойная сила и ясность… Впрочем, кто знает… Констанс понимает, возможно, больше меня самого. Ведь были такие дни, когда ее спокойствие казалось мне слишком невозмутимым, почти мистическим, лишенным человеческого обаяния. В самой сильной и верной любви есть свои черные дни, есть полосы кризисов, и я не раз уже думал, что Констанс рассудочна, равнодушна, что ее спокойствие опирается не на силу, а на отсутствие эмоций, что нет в ней истинной доброты, нет живого огня. Было и такое, и она это знала. Не путем телепатии; ведь она раньше, до катастрофы, могла воспринимать мои мысли и чувства либо в момент какого-то очень высокого их напряжения — как при встрече с Валери, — либо когда я сам сознательно передавал ей что-то на расстоянии. Просто она всегда была внимательней, проницательней, тоньше…
Робер часто подсмеивался надо мной, уверяя, что в моем организме явный избыток женских гормонов и психика у меня скорее женская, чем мужская. Может быть, это и так; ведь принято считать, что повышенная чувствительность, острая потребность в любви и дружбе, в опоре и защите это чисто женские черты. У меня они, видимо, существуют от рождения; то, как сложилась моя жизнь, в одинаковой мере определяется и внешними обстоятельствами и особенностями моей психики.
Да, война дважды разрушала все вокруг меня; но будь у меня другой характер, я вел бы себя по-другому. Прежде всего я мог не реагировать на все так резко и бурно. Мало ли у кого распадалась семья в наше время, и далеко не все делают из этого трагедию. Тем более что у меня все складывалось не так уж плохо. Отец всегда старался помогать мне — это мать отказывалась от помощи, потому мы с ней так и бедствовали, — а потом Женевьева сразу приняла меня, как родного сына. Потеряв Валери, я тут же встретил Констанс, идеальную жену и подругу.
Выходило внешне так, что я даже выигрывал от этих перемен. Если б отец остался с моей матерью, я вряд ли получил бы образование; если б мы продолжали жить с Валери, я не смог бы так много и хорошо работать, как с Констанс, которая сняла с меня все житейские заботы, никогда не жаловалась на нехватку денег, даже если их было явно недостаточно, и обеспечила мне то душевное равновесие, которого мне всегда не хватало. И все же… все же я не мог ничего забыть, я не умел приказать себе — хватит, брось самокопание, не будь слюнтяем.
Робер еще потому так говорит, что наши с ним взаимоотношения с самого начала строились по принципу: слабый ищет защиту у сильного, а тот милостиво снисходит. Ну, может, и не совсем так, ведь Робер искренне любил меня, а в лагере дружба и любовь ценятся куда выше, чем в обычных условиях. Но о Робере-то уж не скажешь, что у него есть женские черты в психике! Он воплощение мужественности и внешне и по характеру. А я…
К сожалению, я не наделен другими чертами, тоже причисленными к женским: у меня нет той чуткой внимательности, которая действительно присуща большинству женщин. Или, вернее, она есть, но не всегда включается. Иногда я вообще ничего, не замечаю вокруг себя — и не по недостатку интереса, вовсе нет! Констанс всегда уверяла, что это от занятости, от увлеченности работой, и я принимал это объяснение — лестно и удобно. А на самом деле — кто знает?
Во всяком случае, в истории с Натали эта моя ненаблюдательность едва не привела к трагедии. Едва не привела? Или трагедия все же произошла? Я так и но знаю, как об этом судить. Констанс и Робер — каждый со своей точки зрения — считают, что я не имел права так поступать. Возможно, они правы… Если б я мог с ними посоветоваться… Но Констанс тогда была в Лионе у родственников. Робер улетел в Америку на конгресс нейрофизиологов. И тут появился этот проклятый Жиль.
Сначала я услышал, как Натали говорит с кем-то по телефону, и впервые понял, что моя дочь — взрослая. И что она влюблена. Этот тихий, с нежным придыханием, смешок: «Ах, Жиль…» Я молча отошел от двери кабинета. Потом, за чаем, спросил: «С кем это ты говорила?» Натали ничуть не смутилась, только перестала улыбаться: «С одним знакомым». Я не решился больше спрашивать, но, конечно, встревожился. Натали своенравная, скрытная, самолюбивая. Впервые я пожалел о том, что побоялся проводить опыты с детьми. Психика Натали была для меня подлинным «черным ящиком». Я рассеянно глотал чай и, делая вид, что читаю газету, исподтишка наблюдал за Натали. Да, она взрослая и, пожалуй, красивая девушка. Во всяком случае, «стильная», как говорится. Сейчас в моде именно такие длинноногие, с тонкой талией, с пышной шапкой взлохмаченных волос, с лицом, которое будто состоит лишь из глаз да губ.
Поймав мой взгляд, Натали выпрямилась как пружинка. Тонкий алый свитер обтягивал ее прямые плечи.
— Ты хочешь знать, кто такой Жиль? — слегка заносчиво спросила она. Он работает в автомобильной фирме, рекламирует машины.
Я не очень понимал, что это значит, — нечто вроде коммивояжера, что ли? Но в ту минуту меня занимало другое: почему Натали это сказала чуть ли не через полчаса? Я ведь ничего больше не спрашивал. Мое молчание вряд ли могло ее смутить — я за завтраком всегда читаю газету, тем более в воскресенье. Желание пооткровенничать? Я этого за Натали даже в детстве не замечал. Интуиция? Возможно. Но что, если она ответила на мой внутренний вопрос? Я ведь все время думал об этом Жиле и даже разглядывал Натали с точки зрения постороннего мужчины — какое она должна производить впечатление?
Я безразлично пожал плечами и уткнулся в газету. Но мысленно спросил: «Ты давно с ним знакома?» Я повторил этот вопрос три раза и услышал запинающийся ответ Натали: «Недавно. Я с ним знакома всего неделю».
И вдруг Натали закричала:
— Я не хочу, слышишь, не хочу!
Я отложил газету и стал глядеть в глаза Натали. Она прикусила губу.
— Чего именно ты не хочешь? — спросил я. — И почему?
В общем на меня это мало похоже — такое поведение. А тем более с Натали — она всегда была такой нервной, излишне чувствительной, я — то ее понимал лучше других и не хотел бы мучить. Но тут у меня появилась какая-то не очень ясная идея — вдруг удастся избавиться от этого Жиля хотя бы до приезда Констанс, а потом пускай она рассудит, как быть. Ну, а к тому же я поддался импульсу исследования, хоть и знал, что все эти занятия — палка о двух концах.
— Ты не должен читать мои мысли! — выпалила Натали. — Это… некрасиво!
Я усмехнулся: меня позабавило, как все перепуталось в ее восприятии.
— Но я вовсе не читаю твои мысли, девочка. Ты все говоришь вслух.
— Да… Это верно! — растерянно согласилась Натали. — Но ты… ты приказываешь мне. Я же чувствую. Это гипноз! Ты не должен этого делать! Ты… ты не имеешь права, нет, серьезно. Ты даже не знаешь Жиля, а уже ненавидишь его.
— С чего ты взяла? — сказал я, понимая, что она в общем правильно все воспринимает, хоть и преувеличивает: я не мог ненавидеть неизвестного мне Жиля, но хотел бы от него избавиться; впрочем, для Натали тут существенной разницы нет.
Натали замолчала и долго глядела на меня. Я потом думал: почему эта внутренняя связь между нами возникла так внезапно? Ведь я боялся посвящать детей в нашу связь с Констанс и никаких опытов с ними не проводил. Правда, я знал, что, если они будут в опасности, я это увижу на каком угодно расстоянии, — знал и проверил на фактах. Но что создало наш контакт с Натали? С ее стороны была влюбленность, сразу резко изменившая ее внутренний мир. С моей — крайняя усталость (я заканчивал серию очень сложных опытов с животными, один лаборант к тому же срочно уехал к больной матери, и вслед за этим заболел другой, так что у меня остался всего один помощник) и тоска по Констанс — мне всегда было тяжело расставаться с ней, я чувствовал себя словно черепаха, лишенная панциря. В ночь под воскресенье я рассчитывал отоспаться по крайней мере, но почему-то напала бессонница, я проворочался до рассвета, потом глотнул снотворного, а Софи меня разбудила, как мы уговорились с вечера, в десять часов. Я вышел к завтраку с тяжелой головой и по дороге услышал этот самый телефонный разговор. В общем какие-то сдвиги в психике были и у меня и у Натали.
Я понимал: эта мысленная связь именно потому так испугала и раздосадовала Натали, что совпала с ее первой «взрослой» влюбленностью, с таким периодом, когда потребность в тайне особенно возрастает. Она боялась, что я читаю ее мысли. Но это было не совсем так. В ту минуту, во всяком случае, я примерно догадывался, что она сейчас чувствует, просто на основании собственного опыта. Потом я стал добиваться большего уже сознательно.
Жиль вскоре появился в нашем доме, и я решил, что мои инстинктивные опасения оказались справедливыми. Это был высокий черноволосый парень, очень элегантный по теперешним понятиям, с уверенными, чуть небрежными манерами опытного соблазнителя. Я таких всегда ненавидел. Может быть, из зависти, уж не знаю. Хотя меня никогда не прельщала слава покорителя женских сердец. Думаю, что, если б какая-нибудь фея одарила меня этим свойством, я скорее счел бы себя несчастным. Но рядом с этими уверенными, элегантными, неотразимыми парнями я все-таки чувствовал себя ничтожеством. Валери расхохоталась, когда я признался ей в этом: «Да зачем тебе?… Разве ты донжуан?» Даже ей я не мог объяснить, в чем тут дело. Да и сам не до конца понял.
Так или иначе, Жиля я действительно возненавидел с первого взгляда. Но прежде всего потому, что понял, какой властью он пользуется над Натали. Он был старше ее всего на семь лет, а выглядел зрелым, опытным мужчиной, и Натали беспрекословно подчинялась его молчаливому взгляду, легкой улыбке, движению руки. Мне стало по-настоящему страшно, когда я увидел из окна, как они идут по улице и как Жиль целует ее. В эту минуту я решился.
Писать Констанс, советоваться с ней было невозможно, да и медлить не следовало. Я подсыпал Натали в вечерний чай дозу снотворного и ночью провел с ней сеанс гипнотического внушения. Утром она сидела молчаливая, тихая, глаза у нее были испуганные, и у меня сжалось сердце. Вечером пришел Жиль, и я, страдая, наблюдал, как мечется бедная девочка между его и моей волей. Под конец она разрыдалась и выбежала из комнаты. Тогда Жиль подошел ко мне.
— Вы думаете, это хорошо — так поступать? — спросил он.
Я пожал плечами. Он продолжал:
— Я вообще не понимаю, что вы имеете против меня. Я вас чем-нибудь обидел? По-моему, нет.
— Зачем вам Натали? — резко спросил я.
Он снисходительно усмехнулся.
— Вы, старшее поколение, вечно задаете какие-то дикие вопросы. Зачем это действительно парню в моем возрасте может понадобиться девушка?
— Вы хотите на ней жениться? — не обращая внимания на его тон, спросил я.
— Не знаю еще. Возможно. Я не знал, что вы торопитесь выдать ее замуж. Она ведь так молода.
Меня разозлили не столько слова, сколько снисходительная, поучающая интонация, ленивая наглость, с которой он это произнес. Я встал и довольно нелепо выкрикнул:
— Убирайтесь вон из моего дома!
«Господи боже мой! — подумал я тут же. — Что за идиотская ситуация! Благородный отец и коварный соблазнитель — прямо из старинной мелодрамы!» Если б Жиль реагировал как-нибудь иначе, я, наверное, просто сдался бы. Но он возразил тоже повышенным тоном, что привлечет меня к ответу «за все эти штучки с гипнозом», и тут я совсем разъярился — вероятно, оттого, что чувствовал себя виноватым.