ИСКАТЕЛЬ № 4 1967
Виктор СМИРНОВ
ПРЕРВАННЫЙ РЕЙС
Рисунки Ю. КОПЕЙКО
1
— Акортэ, акортэ! — кричал человек в шляпе. Он стоял у самого обрыва и смотрел на корабли, сгрудившиеся у причалов. Ветер лохматил его рыжую бороду. Это была великолепная борода, сам огненный Лейф Эриксон позавидовал бы такой. Смеркалось, на судах вспыхивали огни. С высоты Садовой горки хорошо были видны город и порт. Улицы, выгнув спины, сбегали к темной воде и смыкались с ней.
— Акортэ!
Глаза у викинга были с сумасшедшинкой, с диким, пронизывающим взглядом. Может быть, он и впрямь был Лейфом Эриксоном? Только человек с такими глазами мог открыть Америку, когда она никому не была нужна, за пять веков до Колумба.
Двое стариков, игравших в шахматы на садовой скамье, оторвались от доски. Это были морские волки на пенсии, все повидавшие и ко всему привычные, похожие друг на друга, как близнецы: так обтесал их ветер.
— Чувствует, — сказал один из них.
— Кто это? — спросил я, показывая на рыжебородого.
— А Славочка Оке, — ответил тот, что играл белыми. — С Каштанового переулка, — добавил он и снял черную ладью.
В глубине парка вздохнул духовой оркестр.
— А что значит «акортэ»?
— «Акортэ»? Для нас ничего не значит. А что оно значит для него, никто не знает. Может, больше, чем все наши слова.
— Он поврежденный, Славочка, — пояснил второй старик. — Голову повредил у Ньюфаундленда. Шторм был сильный. Он приходит сюда, когда возвращаются суда из океана.
— Чувствует, — буркнул первый. — Волнуется.
— А ты не волнуешься? — спросил партнер.
В порт входили китобойцы, такие маленькие рядом с океанскими сухогрузами. Носы кораблей были горделиво задраны, там, на высоких площадках, торчали гарпунные пушки, а у пушек стояли гарпунеры.
Передняя пушка блеснула белым и розовым, и глухой удар долетел на Садовую горку. Китобойцы салютовали. Бух-бам!
— Акортэ! — закричал Славочка и сорвал с головы шляпу.
Шахматные старички встали и замерли. На меня они больше не обращали внимания.
Я был сухопутным сибиряком в мире клешей и золотистых шевронов, я понимал, что этот город достоин уважения и любви, и я хотел любить его, но еще не мог…
Я медленно пошел вниз по улице адмирала Крузенштерна, вниз к заливу… Гранитная лестница со стертыми ступеньками, фонтан с амурчиками, еще ниже, после блочных домов площадь, где стоял памятник князю Мирославу, величавому и немного грустному человеку в шишаке. Князь Мирослав, прорубившись сквозь лесную чащобу к Балтийскому морю, сумел заложить город, но не смог отстоять его от ордена.
Пришельцев вышибли другие князья, но орден, меняя обличье, меняя гербы, штандарты, геральдические знаки, выпушки, петлички, много раз приходил сюда… Жег наше, строил свое.
За мостом, у Памятника гвардейцам, трепетал язычок вечного огня, а дальше, заслоняя залив, темнела громада форта, выстроенного во время очередного нашествия, — до сих пор за ним сохранилось нелепое наименование «кайзеровского». У каменных разбитых стен плескалась вода, покрытая ряской, а зубчатые башни нависали над улицей как мифические чудища. Из выбоин тянулись тонкие, белые стволы березок. Они словно брали приступом отвесные стены.
Потом передо мной открылся порт. У причалов покачивались и скрипели суда. Пахло рыбой, мазутом, сырой древесиной. Мигали круглые глазки иллюминаторов. Ветер дышал близким морем. Из тонких камбузных труб сочился дымок, кое-где над палубами трепыхалось белье. Это был мир уютного кочевья.
А хорошо бы и в самом деле быть матросом, подумал я. Не липовым матросом, который только играет роль, а настоящим, и жить в этом мире и больше нигде. Драить палубу, грузить целлюлозу, стоять вахту. Славно, спокойно…
«Онега», моя «Онега», стояла, как обычно, у восьмого причала, вдали от прожекторной башни, в сумрачном портовом уголке. Белый борт смутно отражал далекие огни.
Скоро мне предстояло расстаться со своим временным, плавучим домом. Довольно скромное задание, которое я выполнял, подходило к концу.
Никто не мог предугадать в эту минуту, что тихий вечер обернется трагедией. Чуть позже мне пришлось восстанавливать в памяти все события, предшествовавшие неожиданной развязке, но то — позже, а в эту минуту я подходил к «Онеге» уже ставшим привычным маршрутом. Откуда мне было знать о резиденте Лишайникове и его связном по кличке «Сильвер», классном разведчике, который изучил искусство перевоплощения так же хорошо, как и скорострельный «карманный» автомат типа «стэн»…
Был тихий, уютный вечер, горели огни, девчонки стекались к парку, китобойные суда возвращались из гремящего океана, пенсионеры играли в шахматы, а на выщербленной стене «кайзеровского» форта трепетали березки…
Десять дней назад, в жаркий полдень, я впервые пришел на пирс, где стояла «Онега», чтобы начать новую, матросскую жизнь.
«Онега» оказалась маленьким теплоходом, вовсе не предназначенным для романтических поединков с морской стихией. Это судно принадлежало к «озерному типу» и совершало плавания в Западную Европу частью по каналам и рекам, частью — в тихую походу по заливу.
Первым человеком, которого я встретил в тот день на теплоходе, был Валера Петровский… На носу судна, свесив голые ноги, сидел здоровенный матрос в тельняшке, джинсах и еще в очках с толстыми цилиндрическими стеклами.
Парень читал книгу. Я прошел под гигантскими, огрубевшими подошвами его босых ног и прочитал название книги: «Богословско-политический трактат», Бенедикт Спиноза. «Если матрос занят Спинозой, что же тогда читает капитан? — подумал я. — Может, это образцово-показательное судно, борющееся за звание самого начитанного?»
— Привет! — сказал я.
Он отставил книгу и улыбнулся. У него была хорошая улыбка. Даже два увеличительных стекла, сквозь которые глядели на меня неестественно крупные зрачки, не могли испортить первого впечатления.
— Интересная книга?
— Мм, — ответил он. — Трудно дается. Уровень образования не позволяет дойти до всего.
— А я к вам назначен. Матросом.
Парень соскочил с борта, плотно приземлившись на бетон. Его крепкая, спортивная фигура странным образом не вязалась с крупнокалиберными очками, которые уместнее были бы на носу архивариуса, растерявшего зрение в книжных закоулках. Лицо матроса в мелких-мелких точечках пересекали два светлых шрама — следы пластической операции.
Парень перехватил мой взгляд и тут же, чтобы избавить себя от расспросов в будущем, пояснил:
— Гранату немецкую разряжал. В детстве. Осталось кое-что… — И протянул широкую увесистую ладонь. — Валера Петровский.
— А я Павел Чернов.
Мы поднялись по узкому дощатому трапу, который елозил от беспрестанной качки и грозил вот-вот сорваться с борта. «Надо привыкать и к морской жизни, — подумал я. — Майор Комолов, мой иркутский начальник, говорил: «Человек из угрозыска должен знать все плюс единица». Что ж…»
— Осторожнее! — предупредил Валера, и в ту же секунду я стукнулся лбом о металлический выступ. Конечно, это было только начало новой науки. Всего лишь гонг.
Мы прошли на корму, где были жилая надстройка и капитанская рубка. Петровский толкнул дверь с табличкой «Матросы». Каюта была чистенькая, похожая на купе в добротном спальном вагоне: много полированного дерева и никеля. Две койки — одна над другой — были убраны в стену.
— Здесь и будешь, со мной.
— Команда большая? — спросил я.
— Да нет! Вот с этой стороны, — Валера показал на стенку, — Маврухин и Прошкус, матросы. Прошкуса мы «боцманом» зовем. Очень старательный. А с этой — каюта механика Ложко. Дальше поммех Крученых. Над нами — Кэп, Иван Захарович то есть. Матрос еще в носовом трюмном кубрике, Ленчик. И вся команда!
«Маврухин», — повторил я про себя. Маврухин справа от нас, за стенкой. Тот самый, о котором говорил Шиковец. Провоз нейлоновых рубашек. Конечно, угрозыск не должен был бы заниматься делами о контрабандном нейлоне, но Маврухин был связан с двумя уголовными типами, которые помогали ему распродавать товар. Эти типы интересовали капитана милиции Шиховца больше, чем сам Маврухин.
— Сначала трудно придется, — сказал Валера. Его добродушный рот был растянут в улыбке, очки сияли. — Мне тоже пришлось трудно. Вообще не брали из-за очков. До министра, дошел, пробился.
— Ты, наверно, из тех, кто не унывает.
— Всегда в тяжелые минуты вспоминаю одно изречение, — сказал матрос. — Что является причиной нашей печали? Ведь не само обстоятельство, а только наше представление о нем! Да? А изменить представление — в нашей власти!
— Кто это сказал? — спросил я.
— Марк Аврелий, — ответил Валера. — Вообще интереснейшая личность. Император, кстати. Но умный.
— Ты любишь серьезные книги?
— Да нет, — ответил он, немного смутившись. — Просто решил повышать свое образование именно таким образом. Чтением философов. Все выдающиеся изречения стараюсь осмыслить. У меня специальная тетрадь.
— И так все свободное время? А гости на «Онеге» бывают?
— Да не особенно… Правда, Карен с Машуткой приходят часто. Их три сестры — старшая, Ирина, замужем за Кэпом. Они цыганки. Кочевали с табором. А теперь… Ирина — врач, плавает на «базе». Машутка очень славная…
Валера неожиданно помрачнел.
— Ну ладно, отдыхай, скоро придет Кэп, — и он уткнулся в книгу.
— Смотри не переусердствуй с философами. Сказано ведь: не будьте более мудрыми, чем следует, но будьте мудрыми в меру.
— Кто это сказал? — торопливо спросил Валера и достал блокнот в коленкоровой обложке.
— Апостол Павел. Мой тезка.
— Я запишу. Этого Павла в нашей библиотеке не достать…
Так началась моя матросская жизнь. С тех пор прошло десять дней…
2
Был вечер, горели огни, и белый борт теплохода слегка покачивался на поднятой буксиром волне. В рубке «Онеги» торчала круглая голова Ленчика — он сегодня был вахтенным и коротал скучные часы на мягком кожаном диване. Из капитанской каюты долетали девичьи голоса. Карен и Машутка снова пришли в гости к Ивану Захаровичу, Кэпу. Вовсе не родственные чувства привели сегодня сестер на «Онегу». Машутка была влюблена в механика Васю Ложко, вот она и взяла Карен в качестве прикрытия. Последние дни Машутка и Вася были в ссоре.
Я уже подошел к каюте, когда услышал дробный стук каблучков по железной палубе.
— Подождите, — сказала Карен.
Она присела на леер, словно на качели. Карен была ловкой — худощавой, подвижной и гибкой, и каждое движение выдавало в ней цыганку.
— Машутка притворяется, что ей безразлично, — сказала она. — Но все-таки почему этот Ложко разыгрывает Чайльд-Гарольда?
— Он не Чайльд-Гарольд, — ответил я. — А просто современный паренек и обожает джаз или делает вид, что обожает.
Из каюты механика доносились резкие синкопы, изредка перемежаемые кашлем. Ложко в гордом одиночестве вертел настройку своего приемничка. Он тоже старался показать, что его не интересует Машутка.
На каком-то буксире зажгли прожектор, и дальний луч вдруг мягко осветил лицо Карен — ее тонкий, с небольшой горбинкой нос и темные с настойчивым блеском глаза. Легкий, нежный запах духов «Изумруд» пробивался сквозь нефтяные испарения.
— Уж эти мне влюбленные! — сказала Карен. — То целуются, то ссорятся. Ух, этот мне механик! Ненавижу просто.
— Давайте утопим Васю, — предложил я.
Она вздрогнула и скрестила руки, обхватив худенькие плечи и как бы запахивая несуществующую шаль. За элеватором загудела сирена. Звук был, как всегда, неприятный.
— Не надо так шутить, — сказала Карен. — У меня плохие предчувствия.
— Какие предчувствия?
— Не знаю. Только я чего-то боюсь.
Над фортом взлетела ракета — приветствовали китобойцев.
Я увидел на миг зубчатые башни и над ними зеленые легкие дымки берез.
— Ну вас! — сказала вдруг Карен. — У Кэпа хоть есть гитара. Пойдемте?
— Не могу.
— Скучный вы народ.
— Позвать механика?
— Не надо. Пусть сами разбираются.
Она легко взбежала наверх — только ветром пахнуло. Зазвучала гитара. «Три сестры, три цыганки, чудно! — Я улыбнулся темноте. — Три сестры, как диковинные ростки в лесу».
Валера Петровский был окружен темными пластмассовыми бачками. В каюте гудел вентилятор, играя, кинопленками.
— Готово, — сказал Валера. — Фильм — люкс.
Он принялся закладывать пленку в маленький кинопроектор. Мне давно уже хотелось посмотреть этот фильм, снятый Валерой во время последней «загранки», точнее, хотелось посмотреть на Маврухина.
Пока Валера налаживал фокус, я прислушивался к звукам, доносившимся из-за тонких перегородок. Вернулся ли из города Маврухин?
Наверху застучали каблучки. Наверно, Карен отплясывала, как раз над головой Васи Ложко. Но механик продолжал демонстративно носиться по эфиру.
Переборка была настолько звукопроницаемой, что казалось, будто приемник находится рядом с моим ухом. Кто-то постучал в каюту механика, и Вася, покашливая, недовольно сказал: «Я занят». Месть поссорившихся влюбленных принимает иной раз самые нелепые формы.
— Начинаем, — сказал Валера. — Первая серия «Странствий «Онеги», оператор Петровский.
На экранчике показался надвигающийся, украшенный белым фальшбортом нос «Онеги».
— Снимал с лодки, — пояснил мой друг. — Обратите внимание, чайки над гаванью. А это сутолока большого города.
Я увидел мелькающие у тротуара «фольксвагены», «мерседесы», «оппели», бойких пешеходов, витрины, полисмена в каске, ратушу и рекламу баварского пива. В эту минуту механик поймал какую-то из бесчисленных мелодий «ча-ча-ча», и ритм чужого города получил звуковое воплощение.
— Музыка Васи Ложко, — провозгласил Валера. — А вот и туристы.
Неузнаваемо подтянутые, открахмаленные и отутюженные парни с «Онеги» заполнили экранчик. Они держались торжественно и дружно, как слепые оркестранты. Группу возглавлял Кэп.
— Это вы так в каждом рейсе? — спросил я. — Молодцы! А где же Маврухин?.
— Он оставался на судне, вахтенным. А это публика у теплохода, любопытные.
Я увидел фрау Кранц, о которой мне рассказывал Шиковец. Она получала за нейлоновые рубашки анодированными часами. Это была полная спокойная немка, из тех женщин, что умеют управляться с коммерцией без мужчин.
В эту минуту механик оставил свое «ча-ча-ча» и, повернув верньер, наткнулся на изящную и тонкую музыку. Настоящую музыку. В ней были ясность и — религиозный наив семнадцатого века. Я невольно прислушался, забыв о том, что происходило на экране. Глубокий, мягкий женский голос словно бы скользил над облаками. Как родничок, прозрачно и чисто прозвучало чембало. Я успел уловить кокетливую мелодию менуэта, но, наверно, ошибся, потому что в арии звучала церковная строгость, которая не вязалась со светским танцем. «Et exultavit» — различил я два латинских слова, выплывшие из арии.
Казалось, еще минута, и я смогу разгадать имя композитора, но тут механик совершил новый бросок в эфир и менуэт сменился лошадиным ржаньем.
— Фрау Кранц повезло, — сказал я. — Ее выход механик озвучил блестяще.
На экране возникли развалины какого-то дома, потом готический собор.
Мелькнул Маврухин. За стенкой «битлзы» ударили ладошками, и Маврухин вдруг заулыбался.
— Блестяще! — сказал Валера. — Молодец механик.