Искатель. 1967. Выпуск №4 - Ефимов Николай Николаевич 8 стр.


Латынь. Язык ораторий и месс. Но при чем здесь менуэт? Впрочем, в восемнадцатом веке менуэт часто встречался в любой композиции.

Я окончательно запутался. Однако струнное вступление и женский голос не шли из головы. Если бы еще раз услышать тот небольшой музыкальный отрывок, я без труда узнал бы его, как свидетель, который не в силах описать портрет человека, сразу узнает его в лицо.

С парковой горки, не мешкая, я направился в магазин грампластинок. До закрытия «Мелодии» оставалось около часа, но у дверей все еще толпилась очередь, в основном женщины с ребятишками. Они приходили сюда, в студию, записывать голоса. Потом эти голоса, овеществленные в черных гибких кружках, укладывались в чемоданы мужей, а мужья увозили их в плавание.

У прилавка я увидел Машутку в темном переднике со значком фирмы. Она испугалась, увидев меня, захлопала ресницами, как-то по-детски вытянула тонкую шею.

— Что-нибудь случилось? Почему ты не на «Онеге»?

Я успокоил ее, сказав, что Вася Ложко жив-здоров и цвет лица его не изменился за истекшие полсуток.

— Мне нужна свободная кабина. И пластинки. Выберу по списку. Меня интересует семнадцатый-восемнадцатый века. Кантаты, оратории.

В кабине стояло мягкое, уютное кресло. Машутка внесла стопку пластинок. Среди них удалось отыскать «Stabat mater» Перголеш. Я пропустил первую, хоровую часть и начал с арии, в которой солировало сопрано.

Нет, в каюте Марка Валерия я слышал не Перголези, — хотя родственные нити были ощутимы. Я не мог объяснить, в чем отличие, я уловил его дилетантским инстинктом. Музыка, которая мягко звучала сейчас в динамике, казалась чем-то близкой порывистому и нежному Моцарту, а та, что трепетала в памяти, была грубее, прямолинейнее и вместе с тем глубже.

Потом я прослушал Генделя и Люлли. И снова все то же ощущение родства и — несомненного отличия. Я словно блуждал вслепую, вытянув руки, где-то близко от того, что искал, но для незрячего такие поиски могут длиться годами.

Выбор пластинок Баха был невелик. Я поставил первый Бранденбургский, ту заключительную часть, которая написана в форме менуэта. Солировал гобой — не женский голос, — и мелодия была иная, лишенная религиозной строгости, но все-таки я почувствовал, что на этот раз не ошибся в выборе композитора. За Бранденбургским прослушал концерт для клавесина, все более убеждаясь, что нахожусь на правильном пути: Бах, только он, с его наивным, грубоватым реализмом и мистической отрешенностью…

Отдернув штору, я увидел пустой зал и продавщиц, которые завязывали косыночки у зеркала.

— Возьми пластинки на «Онегу», — сказала Машутка. — А хочешь, перепиши на пленку. У Васи отличный магнитофон «Филипс». Будешь слушать в рейсе. Вася с удовольствием поможет. Вася тоже любит музыку. Вася…

— Я ищу лишь одну пластинку Баха. Но здесь ее нет.

— Ты так увлекаешься серьезной музыкой?

— Вот если бы зайти к кому-нибудь из коллекционеров… — подумал я вслух. — Ты не подскажешь?

— Загляни к Борисоглебскому. Он и живет неподалеку. Очень хороший! Хромой, знаешь, от полиомиелита, с детства. Очень славный. Я провожу тебя.

Она щебетала без умолку. Я был для нее одним из достойнейших людей на свете, потому что работал на «Онеге», рядом с Васей.

Борисоглебский оказался безусым юнцом, рыжеволосым и приветливым. Он прыгал на костылях, как подбитая птица, от стеллажа к стеллажу, где рядами выстроились пластинки, Он был весел. В этом мире застывшей и готовой в любую секунду ожить музыки, в мире, где творил глухой Бетховен и вдохновенно импровизировал слепой Гендель, физическое несовершенство не значило ровным счетом ничего.

— Бах, вас интересует Бах! — повторил Борисоглебский, рассматривая надписи на полках. — Прекрасно. «Nicht Bach! Меег sollte er heissen».[1] Помните замечательное высказывание Бетховена?

Он радовался мне как единомышленнику.

— Вы уверены, что отрывок, который вы слышали, написан в форме менуэта?

— Кажется, да. Два слова я разобрал: «Et exultavit».

Он умчался, подпрыгивая и взмахивая острыми, высоко поднятыми, как у всех калек, плечами, в соседнюю комнату, и через минуту выскочил оттуда, держа подбородком словарик. Несмотря на костыли, во всех движениях изуродованного болезнью парня сквозили энергия и изящество.

— «Et exultavit»… «И возрадовался»… Очевидно, культовая композиция! Давайте начнем с этого.

Мы выслушали одну из частей скорбной «Высокой мессы». У меня начали слипаться глаза, но Бах был здесь ни при чем. Сказывались злоключения бурного дня.

— То была удивительно светлая мелодия, — пробормотал я, вслушиваясь в печальные вздохи хора.

Борисоглебский понимающе кивнул.

— Не знаю у Баха более светлой композиции, чем «Магнификат», — сказал он, перебирая пластинки на нижней полке. — У нас его не исполняют, но тут есть хорошая запись со штутгартским барок-хором…

Он опустил белую змейку адаптера на диск. Два хора — мужской и женский — начали причудливое полифоническое соревнование, скорее похожее на изящный придворный танец, чем религиозное песнопение.

— Что церковного в этом композиторе?

Но я не успел ответить. Первая, хоровая часть композиции закончилась, легкая, почти невесомая мелодия менуэта заполнила комнату, и, как естественное продолжение ее, из тонких струнных пассажей родилась ария: «Et exultavit spiritus mi us!»

Это была та самая ария! Наивная, исполненная веры и вместе с тем немного кокетливая, тонкая, как струна, по и глубокая, властная. «Et exultavit spiritus mius!» «И возрадовался дух мой»: это было понятно без словаря.

— Она! — сказал я, боясь спугнуть мелодию. — Она!

Был один шанс из тысячи, ускользающий, счастливый номер в бешеном лотерейном колесе — и он достался-таки мне.

— Поставьте еще раз, — попросил я.

Снова, как вьюнки, сплетаясь, потянулись вверх два пятиголосых хора. На исходе третьей минуты их сменил менуэт. Я понял, что до конца жизни не забуду эту мелодию.

Смущало одно — в музыке, которую я слышал на «Онеге», явственно пробивался хрустальный перезвон чембало. Сейчас этот инструмент молчал.

— Ничего странного, — объяснил Борисоглебский. — Мы слушаем «малое» исполнение, без чембало и органа. Записи «Магнификата» с полным «баховским» оркестром не найдете.

— Но я слышал!

— Значит, это впервые! Когда вы слышали?

— Пока не знаю. Но буду знать.

Он внимательно посмотрел на меня.

— Можно подумать, что речь идет о жизни и смерти.

Так оно и было…

— Приходите, — сказал на прощание Борисоглебский, — у меня каждый вторник собираются ценители.

Его длинные, изуродованные болезнью пальцы легли в мою ладонь, как сухие стебельки. Я вспомнил о Юрском — здоровом, статном парне.

12

«Et exultavit spiritus rnius!» — звучало в ушах, когда я летел к городской библиотеке. — «И возрадовался дух мой».

Несомненно, один из ключиков к разгадке находился в кармане. «Магнификат» достаточно серьезное произведение, чтобы числиться в радиопрограмме. Старый приемник Васи Ложно работал лишь в диапазоне средних и длинных волн, без антенны, и его радиус не больше двух-трех тысяч километров. «Магнификат» звучал громко, значит передача не была дальней, Варшава, Берлин, Стокгольм, Хельсинки, Рига, Вильнюс… Радиопрограммы больших городов без труда можно найти в библиотеке, и я смогу, наконец, установить «эпицентр» с точностью до трех-пяти минут.

Посмотрим, что делать со стопроцентным алиби Копосева!

Город пролетел мимо меня в трамвайном звоне, шелесте покрышек и писке транзисторов. В справочно-библиографическом отделе центральной библиотеки дежурила Лена Минц, знаменитая девушка-полиглот, о которой писала городская газета.

Лена помогла мне справиться со «Стокгольме Тиднинген», «Кансан Уутисет», «Нойес Дойчланд», исчерпав запас подвластных ей языков менее чем на одну пятую. «Жице Варшавы» я одолел самостоятельно. В уголке, среди убористого петита, отыскалась заветная строчка. Она резко и громогласно встала перед глазами, словно была набрана плакатным шрифтом:

«И. С. Бах. Оратория «М а г и и ф и к а г». 2 0–3 0».

После нехитрого расчета — варшавское время отличается от местного на один час — вышло, что ария «Et exultavit» прозвучала в тридцать три минуты десятого. Но в это время я находился на парковой горке! Пришлось просмотреть все остальные газеты, чтобы предупредить случайное совпадение. Баха вообще не было в программах того дня.

Из библиотеки я поехал в Дом радио и телевидения. Радио нашего города регулярно обменивалось передачами с польскими коллегами, и у них была налажена непосредственная связь. Здание студии было ярко освещено. Здесь еще продолжался рабочий день. Через пять минут заведующий музыкальной редакцией дозвонился до Варшавского радио.

— Они не делали никаких изменений в программе, — сказал он, положив трубку. — «Магнификат» передавали ровно в двадцать один тридцать по нашему времени. Говорят, что это было первое «истинно баховское» исполнение.

Выйдя из Дома радио, я сел на ступеньку и закурил.

Когда сталкиваешься с необъяснимым фактом, который ставит с ног на голову всю проделанную работу, есть два пути. Можно, следуя методу Прокруста, обрубить упрямому факту конечности, укоротить, подровнять его и вогнать в устоявшуюся логическую систему. И можно — что сложнее и неприятнее — разрушить созданную систему, развеять ее пепел по ветру и начать работу над новой.

Я не стал калечить факт.

Он был несомненен.

Его можно было расшифровать так: в тот трагический вечер передача из Варшавы прозвучала для меня гораздо позже, чем для всех.

Объяснение могло быть только одно — я слышал не саму передачу, а запись ее. Я вспомнил о великолепном магнитофоне «Филипс», которым гордился механик.

Он записал не «Магнификат», нет, он записал собственные блуждания по эфиру. Мало того, он нанес на пленку даже собственный кашель, стук в перегородку. Оратория Баха попала в это «попурри» случайным минутным звеном.

Все это было воспроизведено в одиннадцатом часу, когда я смотрел любительский фильм Валеры. Зачем была сделана запись, ясно: с ее помощью механик создал эффект присутствия.

Вот тут-то я пощупал ладонью лоб. Вася, окающий парнишечка из приволжской деревни… Стало быть, он разыграл хитроумный спектакль, когда ему потребовалось покинуть каюту. А сотрудник угрозыска явился свидетелем алиби.

Открытие это не вызывало внутреннего сопротивления, значит, и раньше я улавливал в его поведении какую-то фальшь, но железное алиби подавляло любую мысль об участии Ложко в преступлении.

Да, он мог покинуть каюту незамеченным и подойти к темной «Ладоге». Из окна механику была видна освещенная площадка, где проходил Маврухин, и к встрече можно было подготовиться заранее, включить запись, сделанную за час до этого.

Факты начали нанизываться на нить гипотезы, как бусинки. Неожиданное объяснение получила и загадочная деталь: оставленная на пирсе фуражка Маврухина. Убийца хотел, чтобы преступление было обнаружено как можно раньше. Это лишь подчеркивало бы несомненность алиби. Предстоящая женитьба — тоже своего рода камуфляж…

«Не спеши! — хотелось сказать самому себе. — Обдумай все». Но как не спешить? До рейса — менее суток.

В эту минуту я вспомнил о Карен, которая питала необъяснимую неприязнь к своему будущему зятю.

13

Бывают дни, которые созданы словно бы для искупления всех напрасно потраченных минут и часов. Такие дни состоят из плотного звездного вещества и давят на плечи, как пресс.

Было уже темно. На заплетающихся ногах добрел я до дома Карен. Это был старый особняк, с фонтанчиком и фамильными вензелями, под черепичной крышей которого кипела сложная коммунальная жизнь.

Карен удивилась, но пригласила меня войти.

— Вот и хорошо, — сказала она. — Машутка ушла, я же не люблю пить кофе в одиночестве..

Мы молча выпили кофе. Я немного успокоился.

— У вас такой вид, будто вы весь день мучились зубной болью, — сказала Карен.

Она выполнила первый закон гостеприимства и теперь снова становилась сама собой. Она была красивее Машутки, но не обладала мягкостью и доверчивостью сестры.

— Почему вы не любите механика? — спросил я.

Это был залп без пристрелки.

— Ничего себе вопросики.

— Да уж…

— Задумывались ли вы над тем, что такое симпатия и антипатия? — спросила Карен. — Случается, что вы знакомитесь с человеком и через десять секунд знаете, будет он вашим другом или нет, хорош он или плох. И первое ощущение нередко оказывается верным. Какие-то клеточки мигом сработали, послали запрос, получили ответ… Вот вы пришли незваным гостем и распиваете кофе, как дома. Почему?

Мы рассмеялись.

— Так вот: механика вашего я не люблю. С самого начала. С первого дня знакомства. Он — чужой.

— Как чужой?

— Не знаю. Но чувствую. Так бывает. Называется обостренной чувствительностью. Поверьте цыганке.

— Хорошо. Вы гадалка. Вещунья. Но вы верите мне?

— Верю.

— Тогда скажите, почему вы плохо думаете о механике. Оставим антипатию, будем говорить только о фактах.

Она молчала.

— Помогите мне, Карен. Это очень серьезно. Честное слово!

Дом засыпал, гасли голоса на коммунальной кухне. В порту перекликались буксиры.

— Вы, наверно, уже слышали, как Ложко расшвырял хулиганов, — сказала она наконец. — Это почти легенда. Я-то знаю, как было. Ложко провожал нас с Машуткой из Клуба моряков. Привязались два пьяненьких рейсовика. Механик одного…

— Как он ударил?

Это действительно было важно. По приемам, которые применяет человек в схватке, можно судить о многом. Уголовные навыки, например, тотчас же скажутся.

— Как-то очень ловко. Неожиданно. Не глядя ударил, по-моему, ребром ладони. Вот так. И тот упал.

«Тупое лезвие», — отметил я. Так называл этот прием Комолов. Майор освоил его во время войны, когда был в диверсионной группе. Тут вся штука в том, что резкий удар смещает хрящи в гортани, и противник теряет сознание от удушья. Прием неплох, но применить его может только человек, который хорошо освоил его на практике.

— Механику этого было мало, — продолжала Карен. — Он ударил каблуком по пальцам. Если бы мы не удержали, он искалечил бы лежавшего. Я посмотрела на его лицо… Потом он опомнился и снова стал волжским пареньком.

Карен зябко вздрогнула.

— А Машутка?

— Для нее все, что сделал Ложко, — высший героизм. Она влюблена. Я только оттолкнула бы ее, если бы попыталась отговорить… А во второй раз я видела, как механик стукнул «боцмана».

— Стасика? Тихоню, добряка?

— Машутка послала меня на «Онегу» — сказать, что у нее собрание. На теплоходе был один механик, а «боцман», видать, возился на камбузе. Ложко решил выкупаться.

— Где это было?

— На втором причале.

— Возле форта? Какое там купанье!

— Жара… Никто не заметил, как я подошла к борту. Механик только что вылез из воды, а «боцман» уже стоял со спасательным кругом. Он бросился к механику, стал кричать, что тот целых десять минут пробыл под водой, мог утонуть. Ну, Ложко и дал ему затрещину.

— За что?

— Ни за что, Так, рассердился: мол, у «боцмана» не все дома. Прошкус стал оправдываться, и тут механик еще раз стукнул его и сказал, чтобы тот помалкивал, а не то его, идиота, на смех поднимут. Вот так, без всякой причины…

Без всякой причины? Нет. Ложко не зря вышел из себя. «Боцман» не ошибся. Механик и в самом деле мог надолго исчезнуть под пирсом. Выходит, тайник использовали давно?

— Вы рассказывали кому-нибудь об этом эпизоде?

— Нет. Поговорила с Ложко. Стал извиняться — мол, вспышка. Узнают — взгреют за рукоприкладство…

Скрестив руки на острых плечах, она в упор посмотрела на меня.

— Может, я все преувеличиваю? Женская психология — странная вещь. Недавно сшила костюм по собственным выкройкам. Неповторимый. — Она рассмеялась. — Вчера приснилось, что у подруги такой же. Полдня ходила с ощущением ужаса. А ведь есть повод для более серьезных переживаний.

Назад Дальше