Я прочитал две или три предыдущие страницы и сразу почувствовал себя более уверенно. Писательство сходно с нарезанием дорожки на граммофонной пластинке: мои мысли были зафиксированы на бумаге, и перечитать эти страницы было все равно, что проиграть пластинку и снова услышать свои мысли. Уже после нескольких абзацев я полностью вошел в ритм повествования.
Фелисити и ее нежданное вторжение были забыты, исчезли. Это было все равно, как снова найти свое истинное «я». С головой погрузившись в работу, я словно заново обрел свою целостность; в присутствии сестры, разговаривая с ней, я чувствовал себя ущербным, иррациональным, неуравновешенным.
Я отложил недопечатанную страницу в сторону, вставил в машинку чистый лист, быстро перепечатал те две с половиной строчки и собрался продолжать.
Однако продолжения не получилось, конец фразы снова повис в воздухе: «На мгновение место показалось мне знакомым, но когда я оглянулся…»
Когда я оглянулся на что?
Я еще раз перечитал предыдущую страницу, стараясь вслушиваться в свои мысли. Описываемая сцена была воссозданием моей заключительной ссоры с Грацией, однако при посредстве Сери и Джетры она обрела отстраненный характер. Теперь же все эти сдвиги реальности на время сбили меня с толку. В рукописи сцена имела характер даже и не спора, а скорее безысходного противоречия между тем, как два человека интерпретируют мир. Так что же я пытался сказать?
Я вспомнил реальную ссору. Мы стояли на углу Мэрилебоун-роуд и Бейкер-стрит. Накрапывал дождь. Ссора вспыхнула буквально на пустом месте, вроде бы из мелкого разногласия, сходить ли нам в кино или провести этот вечер в моей квартире, но в действительности напряжение нарастало уже несколько дней. Я замерз, я злился, я обращал ненормально большое внимание на шум машин, раз за разом срывавшихся с места на зеленый свет. Паб у станции метро уже открылся, но чтобы туда попасть, нужно было пересечь улицу по подземному переходу, а Грация страдала клаустрофобией. Шел дождь, мы начали кричать друг на друга. Я оставил ее на этом углу и больше никогда не увидел.
Так что же я думал делать с этой сценой? И ведь раньше, до появления Фелисити, я это знал; все в моем тексте свидетельствовало о его продуманном, заранее выстроенном характере.
Появление Фелисити было вдвойне неприятным, она не только сбила меня на полуфразе, но и заставила еще раз задуматься о постижении истины.
К примеру, она принесла новые сведения о Грации. Ну да, я, конечно же, знал, что Грация после ссоры перебрала снотворного, но это не было чем-то таким особо важным. За время нашего знакомства был уже случай, когда Грация после ссоры немного перебрала, но позднее она и сама говорила, что просто хотела привлечь к себе побольше внимания. Ну а в последний раз ее напарница по квартире не только не пустила меня дальше порога и облаяла почем зря, но еще и снизила, преуменьшила значение случившегося, скорее всего — ненамеренно. В бурном порыве антипатии, даже презрения ко мне она подала горькую информацию как нечто малосущественное, о чем я не должен беспокоиться; я же принял ее слова за чистую монету, А вполне ведь возможно, что Грация как раз лежала в больнице. Если верить Фелисити, ее тогда едва откачали.
Но правда, высшая правда состояла в том, что я намеренно увильнул от понимания фактов. Я не хотел их знать. А Фелисити меня заставила. То, что сделала Грация, было вполне серьезной попыткой самоубийства.
Я мог описать в своей рукописи Грацию, которая стремилась привлечь к себе внимание, но я не знал Грации, способной всерьез покуситься на свою жизнь.
А если Фелисити раскрыла мне глаза на черты в характере Грации, никогда мною прежде не замечавшиеся, не значит ли это, что я могу точно так же заблуждаться относительно многого другого? Я хочу рассказать правду, но так ли уж много я ее вижу?
Не так-то было все просто и с источником сведений, с самой Фелисити. Она занимала в моей жизни немаловажное место. Сегодня она по своему всегдашнему обычаю представила себя особой зрелой, умудренной, здравомыслящей, обладающей большим, чем у меня, жизненным опытом. Со времени, когда мы вместе с ней играли, она всегда старалась главенствовать надо мной, будь это в силу столь временного преимущества, как несколько больший рост или многознание, наигранное или настоящее, чуть более взрослой, более опытной личности. Фелисити постоянно претендовала на высшее по отношению ко мне положение. В то время как я оставался холостым и снимал квартиру за неимением собственной, у нее были и дом, и семья, и буржуазная респектабельность. Ее образ жизни был мне чужд, однако она ничуть не сомневалась, что я мечтаю о таком же, а так как все еще его не достиг, она имеет законное право относиться ко мне критически и высокомерно.
Вот и сегодня Фелисити вела себя в том же, давно мне опостылевшем ключе: заботливо и неодобрительно, проявляя полное непонимание не только меня, но и того, что я пытаюсь сделать со своей жизнью.
Вся эта ее жалкая фанаберия была здесь, в главе четвертой, занесенная на бумагу и тем, как мне думалось, надежно отринутая. Но Фелисити снова все испортила, и конец моей рукописи так и повис недописанным.
Она поставила под вопрос все, что я пытался сделать, неумолимым свидетельством чего были последние напечатанные мною слова. С еле начатой страницы на меня глядела незавершенная фраза: «… но когда я оглянулся…»
Но — что? Я напечатал «Сери так и стояла на том же месте» и тут же схватился за карандаш, которым вычеркивал неудачные пассажи. Это были совсем не те слова, какие мне требовались, пусть даже, словно в насмешку надо мной, именно их я прежде собирался напечатать. Теперь их мотивация безнадежно погибла, исчезла.
Я взял рукопись со стола и взвесил ее в руке. Приятная солидная пачка, свыше двухсот страниц машинописного текста, неоспоримое доказательство моего существования.
Неоспоримое? Но теперь на все, что я сделал, брошена тень сомнения. Я стремился к истине, но Фелисити заставила меня вспомнить, насколько призрачно это понятие. Одним уже тем, что не смогла увидеть мою белую комнату.
Ну а что, если кто-нибудь
Меня отмоют, накормят и оздоровят. Причиной всему стала смерть отца. Я сорвался. Не то чтобы слишком, по мнению Фелисити, но все же сорвался. Я утратил способность следить за собой, и поэтому этим займется она. Я увижу на ее примере, чего себя лишаю. По выходным мы будем устраивать набеги на Эдвинов коттедж (мы — это и я, и она, и Джеймс, и даже дети), будем орудовать швабрами и кистями, и мы с Джеймсом расчистим заросший сад, и буквально в считанные недели мы сделаем этот дом не только пригодным для жизни, но даже уютным, а затем пригласим Эдвина и Мардж приехать и полюбоваться. Когда я заметно оправлюсь, мы съездим в Лондон в том же составе, но, скорее всего, без детей, и мы навестим Грацию, и нас с ней оставят одних, чтобы мы сделали то, что нам нужно сделать, и мне не позволят сорваться вторично. Раза два в месяц я буду заезжать к ним в Шеффилд, и мы будем устраивать долгие прогулки по вересковым пустошам, а потом, вполне возможно, я даже съезжу за границу. Мне ведь понравилось в Греции, верно? Джеймс подыщет мне работу в Шеффилде — или в Лондоне, если уж мне так этого хочется, — и мы с Грацией будем счастливы, и поженимся, и у нас будут…
— Так о чем ты там говорила? — спросил я.
— Так ты слушал меня или не слушал?
— Смотри, а дождь-то совсем кончился.
— Ох, господи. С тобой просто невозможно.
Фелисити закурила сигарету. Я представлял себе, как табачный дым разносится по моей белой комнате и грязной желтизной оседает на свежевыбеленных стенах. Он просочится и в мою рукопись, выжелтит ее листы вечным напоминанием о внезапном, как катастрофа, появлении Фелисити.
Рукопись была подобна незавершенной музыкальной пьесе, факт незавершенности был даже важнее ее существования. Подобно доминантному септаккорду, она искала разрешения, финальной тонической гармонии.
Фелисити начала убирать со стола, складывая тарелки в кухонную раковину, я же, воспользовавшись моментом, взял свою рукопись и направился к лестнице.
— Ты пошел собираться?
— Нет, — сказал я, — я не поеду с тобой. Мне нужно докончить то, что я делаю.
Фелисити оставила посуду и вернулась в комнату. На ее руках висела пена от фирменного детергента.
— Питер, здесь уже не о чем спорить. Ты едешь со мной.
— У меня работа, я должен ее закончить.
— Да что же ты там такое пишешь?
— Я уже раз тебе говорил.
— Ну-ка дай посмотреть.
Фелисити требовательно протянула мокрую, сплошь в ошметках пены, руку, заставив меня еще крепче обнять свою рукопись.
— Этого никто никогда не увидит.
На этот раз сестрица отреагировала точно так, как я и ожидал: презрительно прищелкнула языком и резким движением вскинула голову. Что бы я там ни делал, все это ерунда, не стоящая даже обсуждения.
Я сидел на скомканном спальнике, прижимал к себе рукопись и чуть не плакал. Снизу доносились крики Фелисити: она обнаружила мои пустые бутылки и теперь в чем-то там меня обвиняла.
Никто и никогда не прочитает мою рукопись, ведь это самая личная в мире вещь, квинтэссенция меня. Я написал повесть, прикладывая массу усилий, чтобы сделать ее достойной чтения, но вся моя намеченная читательская аудитория состояла из одного лишь меня самого.
В конце концов я спустился вниз и увидел, что Фелисити аккуратно, ровными рядами, выстроила пустые бутылки прямо перед лестницей. Бутылок было так много, что я с трудом через них перешагнул. Фелисити меня ждала.
— Что это такое? — спросил я. — Зачем ты их сюда притащила?
— Нельзя же оставить их валяться в саду. Что ты тут делал, Питер? Пил не просыхая? Ведь так и до белой горячки недалеко.
— Я живу здесь уже много месяцев.
— Нужно попросить кого-нибудь, чтобы эту пакость забрали. В следующий приезд мы так и сделаем.
— В следующий приезд? — переспросил я. — Я пока что никуда не уезжаю.
— У нас есть свободная комната. Дети дома считай что только ночуют, и я тоже оставлю тебя в покое.
— Странно, ведь прежде ты никогда этого не умела. С чего бы вдруг сейчас?
Но Фелисити уже перетащила часть моих вещей в машину, а теперь закрывала окна, закручивала потуже краны, отключала электричество. Я наблюдал за всем этим молча, прижимая рукопись к груди. Теперь она испорчена навсегда, безвозвратно. Слова останутся ненаписанными, мысли незаконченными. Я различал никому не слышную музыку: доминантная септима отзвучала в вечном поиске каденции. Затем она стихла, как доигравшая пластинка, и музыка сменилась бессмысленным потрескиванием. Скоро иголка в моем мозгу дойдет до последней центральной дорожки, застрянет там на неопределенно долгое время и будет многозначительно отщелкивать темного смысла ритм, тридцать три раза в минуту. В конце концов кому-нибудь придется поднять звукосниматель, и тогда наступит тишина.
5
Неожиданно корабль вырвался из тени на солнце, и это было словно я резко порвал со всем, что осталось позади.
Я прищурился, вглядываясь в ослепительно синее небо, и увидел, что облако явным, пусть и непонятным образом связано с землей, потому что оно тянулось точно по направлению восток — запад. Впереди прозрачная голубизна манила обещанием теплой, тихой погоды. Мы направлялись прямо на юг, словно подгоняемые холодным ветром, дующим в корму.
Мое восприятие расширилось, оно раскинулось вокруг меня подобно вбирающей ощущения сети нервных клеток. Я воспринимал и сознавал. Я раскрылся.
В воздухе мешались запахи солярки, соли и рыбы. Хоть я и был отчасти защищен корабельными надстройками, холодный ветер продувал меня насквозь; моя городская одежда казалась жалкой и никуда не годной. Я дышал всей грудью, задерживая воздух в легких на несколько секунд, словно в нем содержались некие целительные эманации, которые должны были промыть мой организм, освежить мой мозг, обновить меня и наново вдохновить. Палуба под ногами мелко вибрировала от работающих где-то внизу двигателей. Волны мягко раскачивали корабль с носа на корму и обратно, и мое тело двигалось в дружном соответствии с этим ритмом.
Я прошел вперед, на самый нос, и там повернулся назад и взглянул на то, что было позади.
Единственными людьми в поле моего зрения были другие, вроде меня, пассажиры, вылезшие погулять на верхнюю палубу. Яркие ветровки, пластиковые дождевики. Много пожилых супружеских пар, а вернее — пожилых людей, державшихся парочками, он и она. И все эти люди не смотрели, как мне показалось, ни вперед, ни назад, а словно внутрь самих себя. А дальше, за надстройками и трубой, я увидел больших, безымянных по причине моего невежества морских птиц, плавно и словно совсем без усилий уносившихся к оставленному нами берегу. После выхода из гавани корабль слегка отвернул в сторону, и потому мне была видна значительная часть Джетры. Город расползся вдоль берега, прячась за портовыми кранами и складами, без остатка заполняя широкую речную долину. Я попытался представить себе, как продолжится его жизнь, когда не будет рядом меня, за ним наблюдающего, словно опасаясь, что в мое отсутствие все может исчезнуть. Джетра уже становилась абстрактной идеей.
А впереди громоздился Сивл, ближайший к Джетре из островов Сказочного архипелага, бывший, однако, недоступным для всех джетрианцев, кроме немногих, у кого там имелись близкие родственники. Впрочем, точно так же были закрыты для нас и все остальные острова, входившие в Союз архипелага; война все еще продолжалась, и территории, не принимавшие в ней участия, очень дорожили своим нейтралитетом. Мало удивительного, что я тоже никогда не бывал на Сивле и воспринимал его просто как некий элемент пейзажа, темную громаду, встававшую из моря прямо к югу от Джетры.
А теперь этот остров был первым пунктом стоянки на нашем маршруте, и мне очень хотелось, чтобы корабль шел побыстрее, ведь пока за кормою маячила Джетра, мне продолжало казаться, что путешествие все еще не началось. К сожалению, речная дельта изобиловала мелями, и кораблю приходилось двигаться осторожно, часто меняя свой курс; медленно, очень медленно он приближался к Рваному Носу — иззубренному каменному массиву на западной оконечности Сивла, обогнув который мы должны были вступить в царство неведомого.