Борьба с химерами (сборник) - Лондон Джек 2 стр.


— Да каким же образом? — спросил я. — Где же слыхано, чтобы мамонтов убивали топорами? Да, по правде сказать, и вообще чем бы то ни было.

— Ох, да разве я не сказал вам, что я совсем обезумел, — возразил Стивенс не без раздражения. — Меня совсем свела с ума беда с Клучью и с ружьем. Да кроме того, разве я не охотник, разве передо мной не была новая и весьма редкая дичь? Топор?! Да он мне совсем и не потребовался. Слушайте, и вы услышите о такой охоте, какая могла происходить во времена юности нашей Земли, когда пещерные люди дрались каменными топориками. Для меня и такого было бы достаточно. Ну разве не правда, что человек может обойти собаку и лошадь, что он может извести их своим умом и выносливостью?

Я кивнул.

— Ну?

Я начинал понимать, и попросил его продолжать рассказ.

— Моя долина имела около пяти миль в окружности. Устье было завалено. Выхода не оказывалось. Этот мамонт был трусливый зверь и очутился в моей власти. Я опять погнался за ним, выл точно дьявол, кидал в него камешками и прогнал его вокруг долины три раза, прежде чем бросил ради ужина. Понимаете? Бег взапуски, состязание между человеком и мамонтом. Точно в цирке, причем солнце, месяц и звезды могли бы быть зрителями и судьями.

Два месяца потребовалось мне для этого дела, и я его сделал. Я гонял его кругом да кругом, сам держась внутренней стороны круга, питаясь на бегу сушеным мясом и ягодами и урывками пользуясь сном. Разумеется, бывало он приходил в отчаяние и поворачивал на меня. Тогда я убегал на мягкий грунт, где разливался ручей, и оттуда выкрикивал проклятия ему и его предкам, предлагая ему подойти поближе. Но он был слишком умен, чтобы увязнуть в грязи. Раз он даже припер меня к отвесной скале, и я залег в глубокую трещину и стал выжидать. Каждый раз, как он пытался нащупать меня своим хоботом, я колотил по хоботу топором, пока он не вытаскивал его обратно с таким ревом, что у меня чуть не лопались барабанные перепонки. Ах, как он бесился. Он понимал, что поймал меня, а достать-то не мог. Вот и выходил из себя. Только он не давал себя дурачить. Он знал, что будет в безопасности, пока я в расщелине, и решил не выпускать меня оттуда. И он был чертовски прав, только вот он упустил из виду значение фуража. Корма и воды поблизости не было, значит, и нельзя было держать меня в осаде.

Целые часы простаивал мамонт перед расщелиной, не сводя с меня глаз и хлопая своими громадными, точно одеяла, ушами, чтобы сгонять москитов. Наконец, его стала одолевать жажда; тогда он начинал топтаться и реветь, так что земля дрожала: это он всячески ругал меня по-своему, — разумеется, с целью напугать. Затем, считая произведенное впечатление достаточным, он тихонечко пятился и старался незаметно улизнуть к ручью. Бывало, что я подпускал его почти вплотную к воде, до ручья оставалось лишь несколько сот ярдов, — и сейчас же выскакивал. Тогда он бежал назад, колыхаясь, точно громадная глыба. Когда я проделал это несколько раз, он понял мою хитрость и переменил тактику. Начал стараться выиграть время, понимаете? Без малейшего предупреждения кидался прочь и летел к воде во весь дух рассчитывая поспеть туда и обратно, прежде чем я убегу. В конце концов, осыпав меня страшными проклятиями, он снял осаду я неторопливо направился к водопою.

Вот только раз зверь и осадил меня, — на это пошло три дня, а затем наша гонка продолжалась безостановочно. Все кругом да кругом, как заведенные часы… Платье стало с меня клочьями валиться, но я не останавливался для починки, так что наконец остался совсем без одежды и бежал в чем мать родила со старым топориком в одной руке и булыжником в другой. Я останавливался только для сна, урывками, где-нибудь на выступе скалы. Что же касается мамонта, то он заметно худел, должно быть, потерял в весе не менее нескольких тонн, — и сильно нервничал. Когда я подступал к нему с криком или кидал в него обломком скалы, он подпрыгивал, как жеребенок, и начинал дрожать с головы до ног, а потом бросался бежать, вытянув хвост и хобот, озирался через плечо, злобно сверкал глазами и ругал меня так, что просто ужас. Безнравственная это была скотина — убийца и ругатель.

Но наконец мой мамонт все это бросил и принялся хныкать и вопить, словно младенец. Он совсем упал духом, превратившись в какую-то дрожащую гору страдания. Он стал мучиться припадками сердцебиения, шататься, как пьяный, падать и обдирать себе бока. И потом стал неумолимо плакать, и все на бегу. Я же только ускорял бег. Наконец, я замучил зверюгу совершенно, и он лег на землю, задыхаясь, голодный и изнемогая от жажды. Когда я увидел, что он не двигается, я надрезал ему подколенные жилы и почти целый день врубался в него топором, слушая его хрипение и всхлипывание, пока он не умолк.

Длиной он оказался девяти метров, а высотой — шести; между клыками можно было подвесить гамак и выспаться всласть. Хотя, гоняя, я выпустил из него все соки, но для еды в нем осталось еще достаточно; одних только четырех ног могло хватить на жаркое в течение целого года. Я сам провел там всю зиму.

— А где же эта долина? — спросил я.

Стивенс махнул рукой по направлению к северо-востоку и сказал:

— Ваш табак очень хорош. Я ношу добрую половину его в своем кисете, но с воспоминанием о нем не расстанусь до смерти. В знак признательности и в обмен на мокасины, которые у вас на ногах, я презентую вам эти “муклуки”. С ними связана память о Клучи и о семи слепых щеночках; больше того: они являются памятником события, единственного в истории, а именно — истребления двух звериных пород, самой древней и самой юной на Земле… Но главное достоинство этой обуви состоит в том, что она не износится никогда…

Совершив обмен, Томас Стивенс выколотил золу из трубки, пожал мне руку с пожеланием спокойной ночи, и удалился, шагая по снегу.

Что же касается рассказа, ответственность за который я уже заранее от себя отклонил, то советую маловерным съездить в Смитооновский институт. Если они привезут с собой должную рекомендацию и явятся в каникулярное время, то, несомненно, добьются свидания с профессором этого института Дольвидсоном. "Муклуки" составляют ныне его собственность, и он может определить если не способ, каким они были добыты, то материал, из которого они сделаны. Раз он подтвердит, что они сшиты из кожи мамонта, то ученый мир должен будет склониться перед его приговором.

Чего же вам еще?

Е. Путкамер

Чудовища саргассов

Врачи заявили лондонскому журналисту Буслею, страдавшему нервным переутомлением, что самым рациональным средством для восстановления его здоровья они считают длительное морское плавание. Они настойчиво советовали ему сесть на грузовой, а не на пассажирский пароход: Буслею необходимо было избегать общества, а как же избежать болтовни на пассажирском пароходе?

Буслей сговорился с мистером Смитсом, капитаном грузового судна “Лидс”, собиравшегося отплыть из Лондона в Тринидад[4]. Это был длинный рейс, что как раз и было на руку Буслею. В день отплытия “Лидса” журналист стоял на его палубе, в последний раз окидывая взглядом набережные мирового города, с которыми ему приходилось прощаться, как он думал, на несколько недель.

“Лидс” снялся с якоря в тот же день. Маленький, но могучий, черный от копоти и угольной пыли, буксир потащил его вниз по течению Темзы. И скоро Буслей, все время находившийся на палубе, уже потерял из виду туманные силуэты зданий величайшего осиного гнезда, носящего имя — Лондон.

Буслею было как будто немного грустно расставаться с Лондоном — человеку свойственно сживаться с местом, как бы пускать корни, прирастать к нему, и когда приходится сразу порывать с таким местом, поневоле чувствуешь приступ щемящей тоски и необъяснимой тревоги.

“Пустяки, — встряхнулся Буслей, — поплаваю в океане, отдохну, ничего не делая, отвлекусь, отосплюсь, а главное — проветрю легкие свежим и чистым морским воздухом. Вернусь в Лондон совсем неузнаваемым”.

И он направился к отведенной в его распоряжение капитаном Смитсом каютке.

И день, и два, и неделю плывет “Лидс” по океану. Жизнь идет на судне, как всегда. Разнообразия мало.

То погода станет свежей и разгуляются в океанском просторе волны, то стихнет буря и океан успокоится. То бушует ветер и гудит в снастях и словно пытается повалить на борт судно, то он уляжется и воздух как бы застынет. Вечером кажется, что на целые дни устанавливается хорошая погода. А утром смотришь — все кругом напоено, насыщено туманом. Ничего не разглядишь в нескольких шагах.

Пароход замедляет ход. Поминутно заунывно гудит сирена, чтобы дать знать встречным судам об опасности столкновения. Откуда-то чуть слышны, словно с трудом пробиваясь, такие же заунывные гудки. Может быть, это отзываются такие же встречные суда, а может быть, попросту откликается шаловливое эхо…

И час, и два, и десять часов блуждает пароход в тумане. И кажется, не выбраться из тумана никогда…

А там, смотришь, откуда-то потянуло холодным ветром, и уже унесло туман, изорванный в клочки. И вновь сияет над пароходом сверкающее солнце, голубеет небо…

Буслей скоро привык к судовому режиму. Он сдержал данное капитану слово — никому не мешал на судне, никому не надоедал вопросами и неуместным любопытством.

Капитан Смитс, не совсем охотно взявший Буслея на борт своего парохода, скоро совершенно примирился со своим пассажиром и в минуты доброго расположения духа охотно болтал с ним о том, о сем, посмеиваясь над его незнанием морских терминов, над непривычкой наблюдать явления, совершающиеся вокруг в природе, предвидеть по каким-то незаметным, почти неуловимым, но понятным морякам признакам близость изменения погоды.

Раза два или три Смитс снисходил до того, что принимался “сражаться” с пассажиром в шашки, но Буслей слишком легко обыгрывал моряка, забирая без пощады его шашки и проводя свои шашки в дамки, что очень не нравилось Смитсу.

— С вами сам черт не справится. Ну вас в болото, — ворчал он.

Таким образом, игра в шашки как-то сама собой скоро прекратилась.

Зато Буслей, оказавшийся недурным портретистом, успел зарисовать физиономии всех матросов, в десятке поз изобразил самого капитана, и все эти наброски поступили в собственность мистера Смитса.

В скором времени капитанская каюта превратилась в целую картинную галерею. Судовой плотник довольно искусно изготовил рамочки для акварельных эскизов и карандашных набросков Буслея, и “картинки”, как называл весь экипаж “Лидса” его произведения, украсили собой стены капитанской каюты.

Предсказания врачей, уверявших Буслея, что он быстро оправится от своих недомоганий, как только отлежится и надышится свежим воздухом, оказались правильными: его бледные щеки заметно порозовели, приобрели здоровый загар, кожа, прежде пористая и вялая, сделалась гладкой, бархатистой. В усталых глазах появился блеск; на хмурых устах чаще и чаще мелькала веселая улыбка. В довершение всего — хороший аппетит, крепкий сон, полное отсутствие мучительных головных болей, почти всегда хорошее, ровное настроение духа…

Чего же желать больше?

Кроме того, на пароходе видны были только бодрые вечно занятые работой люди со смуглыми обветренными лицами, и не приходилось слышать бесконечных жалоб на те или иные болезни, как это бывает у больных в санатории.

Правда, жизнь на пароходе отличалась однообразием, казалась по временам слишком монотонной. Иной раз Буслею почему-то вдруг особенно ярко вспоминались концертные залы и театры Лондона, вспоминался клуб, в котором он бывал ежедневно, вспоминались некоторые постоянные собеседники.

Иной раз в голову приходили мысли о книгах, которые следовало бы прочитать. А то, особенно ночью, мозг Буслея принимался работать, как работает заведенная машина, и автоматически вырабатывать слова и целые фразы, просящиеся в какую-нибудь статью, — тянуло к перу и бумаге.

Но Буслей упорно отгонял от себя надоедливые мысли о начатых и брошенных за отъездом из Лондона работах.

“Вернусь, освежившись, тогда буду работать с удвоенной силой. Теперь самое важное — решительно ни о чем не думать и вести нормальный образ жизни”, — думал он.

И день ото дня молодой журналист чувствовал, как крепнут его силы.

По истечении некоторого времени плавания, совершавшегося в сравнительно благоприятных условиях, “Лидс” спустился до 22 градуса северной широты и перерезал 35 меридиан западной долготы.

В этот день вечером Буслей раньше обыкновенного улегся спать, — потянуло ко сну. Но едва он улегся, как сон словно рукой сняло.

Лениво Буслей достал свою записную книжку, чтобы занести в нее некоторые услышанные им сегодня от капитана Смитса характерные выражения, записать несколько собственных мыслей.

В это время с пароходом что-то случилось. Раньше Буслей всем своим существом улавливал поступательное движение судна. Теперь это движение по каким-то причинам замедлилось. Винт за кормой работал столь же энергично, как и раньше, корпус парохода дрожал обычной мелкой дрожью, но в то же время движение все замедлялось и замедлялось.

“В чем дело? Что случилось? — лениво думал Буслей, отрываясь от записной книжки. — Надо бы выйти на палубу, спросить. капитана о причинах остановки, да, пожалуй, старик рассердится. Завтра узнаю”.

С этой мыслью Буслей погасил электрическую лампочку, поправил сбившуюся подушку, вытянулся во весь рост и стал сладко дремать.

И опять грезился ему покинутый Лондон, ярко освещенные улицы, опера, где он бывал довольно часто. Грезились фигуры знакомых… Им овладел здоровый сон. Он спал и не слышал, что на палубе идет суета, что капитан сердито кричит что-то с высоты своего мостика и что матросы бегают от одного борта к другому, освещая спущенными на канатах фонарями поверхность моря.

Что же происходило с “Лидсом”?

В то время, как пароход почему-то стал замедлять ход, капитан Смитс находился в своей каюте. Судном командовал старший штурман Джефф. Он не сразу обратил внимание на странное явление замедления хода, но все же скоро забеспокоился и послал вестового вызвать капитана.

Смитс ворча выбрался из каюты.

— Ну, что тут у вас, Джефф? — крикнул он помощнику.

— Ничего не разберу, капитан. “Лидс”, кажется, собирается остановиться, словно в кисель въехал, — ответил помощник.

— Машины как?

— В полной исправности.

— Не потеряли ли мы винта?

— Были бы слышны толчки. И потом ведь перед отправлением’ в рейс винт был осмотрен. Все в исправности.

— Распорядитесь-ка осветить море у бортов.

Через несколько минут над поверхностью моря закачались, бросая на воду призрачный скользящий свет, висячие фонари.

— Дьявольщина! — вырвалось из уст капитана. — Мы, должно быть, сбились с пути, Джефф!

— Этого нет, капитан. Компас в полной исправности. Наконец, при заходе солнца я делал проверку нашего курса. Мы не могли далеко уйти от обычной линии. На полградуса южнее, не более.

— А все-таки нас угораздило врезаться в саргассы, Джефф.

— Саргассы?! — голос помощника дрогнул. — Возможно ли?

— Поглядите сами.

Джефф перегнулся через борт, и глухое восклицание вырвалось из его уст. Кажется, он повторил то же самое словечко, которое только что было произнесено капитаном:

— Дьявольщина!

— Это — саргассы, Джефф, — угрюмо твердил капитан.

— Но мы можем избавиться от них. Дадим задний ход, и…

— Задний ход! — скомандовал Смитс.

Винт за кормой приостановился, потом двинулся в обратную сторону, все быстрее и быстрее.

— Двигаемся! — крикнул обрадованный Джефф.

— Какой там черт, двигаемся, — с досадой отозвался капитан. Стоим преспокойно на месте. Вы только прислушайтесь, как стучит винт. Все глуше, глуше… Проклятие! Морская трава опутала винт. Боюсь, Джефф, мы засели крепко. Проклятая штука эта морская трава.

— Не попробовать ли нам спустить бот и вывести судно на буксире?

— Пожалуй.

Через минуту бот был спущен на воду.

Назад Дальше