Одним из первых возвратился в Ташлинск мамин брат дядя Костя. И была при нём одна нога, одинокая медаль «За отвагу» на широкой груди, тощий сидор с нехитрыми пожитками да ещё великолепный аккордеон, который, по его словам (и я ему верю), он взял из подбитого им же немецкого танка.
Помнится, вечер был. Женщин к нам набилось великое множество. Варёная картошка и солёные огурцы высились на столе горами, и не было недостатка в самогоне. Нас с Кимом затиснули в угол, но в миски, что мы протискивали между женскими боками, накладывали не глядя, а нам того и надо было. Мы только перемигивались за спинами. Потом Фроська, толстая наглая девка, с самого начала липнувшая к герою, игриво осведомилась, отчего это на его широкой груди вроде пустовато. На неё зашикали, а дядя Костя, потрогав свою медаль и весь скривившись, очень внятно объяснил беспутной Фроське, что и куда дают Ваньке за атаку и за что дают Красную Звезду Тамарке. Все потупились, кто-то хихикнул, кто-то всплакнул. У Фроськи толстые щёки стали лиловые.
— Ладно, — произнёс дядя Костя. — Я вам лучше спою. Может, понятнее будет.
Он достал из футляра аккордеон и запел. Странная была песня, и мотив странный — не то марш, не то тоска предсмертная.
Справа танки, ребята, справа танки, друзья!
Приготовьте гранаты, удирать нам нельзя.
Эй, Серёжка с Павлушкой, мочи-сил не жалей,
Накатите мне пушку на бруствер скорей!
У Серёжки-студента есть фляга вина.
Не теряйте момента, осушайте до дна!
На закуску узнаем, не пройдёт ещё час,
Есть ли небо над раем иль морочили нас…
Против гадов с крестами — что мои «сорок пять»?
И снаряды мы стали, словно мёртвых, считать…
И остался у пушки я один бить отбой.
Спи спокойно, Павлушка, я иду за тобой.
Тишина стала в хате. И вдруг мой Ким забился рядом со мной, выронил миску и, то ли хохоча истерически, то ли икая, принялся бессвязно выкрикивать:
— Колоть их!.. С крестами, без крестов… всех! На мелкие куски! Чтобы ни одного!.. Вдребезги их! В мясо-кровь!..
Он захлебнулся криком и стал закидываться, словно бы стараясь прижать затылок к лопаткам. Женщины подхватили его, принялись дуть в лицо, лить воду через стиснутые зубы. Дядя Костя спросил брезгливо:
— Это ещё кто?
Мама торопливо объяснила: Лешкин-де дружок, детдомовец а больше ничего не объясняла, но дядя Костя и без того понял. Он опрокинул стопку, закусил огурец и пробормотал, плюясь семечками:
— Оттуда, значит… Ну, что с пацана возьмёшь, и не такие заваливались… — И добавил совсем по-горьковски: — А, песню он мне всё-таки испортил, чтоб ему…
И вскоре получился ещё один случай. Вернулось ещё несколько изувеченных, и приладились они собираться у нас, выпивать и петь свои дикие и страшные песни. Мама только вздыхала, но ведь не гнать же их… А уж мы с Кимом слушали во все уши. И вот запели они раз особенно дикую и страшную:
Мы инвалиды, калеки, убогие,
Мы все огрызки Великой войны,
Но унывают из нас лишь немногие,
Мы веселиться, петь и пьянствовать должны!
Так, инвалиды, пей и веселись,
На крыльях водки подымаясь ввысь,
Пускай гремит наш хриплый, жуткий смех
Нам веселиться, право же, не грех!
Кто не слыхал с вонючих коек стонов раненых,
Кто не смотрел смерти прямо в глаза,
Тот удивится, увидев нас пьяными,
Но так смеяться не сумеет никогда!
Так, инвалиды, пей и веселись…
И всё. И смолкла внезапно песня. Взвизгнул в последний раз аккордеон и тоже смолк. Тяжесть стеснила мою душу, глаза застлало слезами. Увечные молчали, скорбно и растерянно переглядываясь. У Кима же всё лицо стало мокрым от пота, выпученные глаза закатились под лоб, и он медленно сползал со скамьи на пол. Минуту спустя инвалиды, так и не сказав больше ни слова, подхватились и вышли. Вот такое было происшествие.
Может, с этого всё и началось? Первая ласточка? Не нем. Знаний не хватает, а врать не хочу. Да и давно это было.
Впрочем, тут вернулся и отец мой, гвардии капитан, живой и относительно невредимый, и инвалиды перестали у нас собираться.
5
Ещё бабка поучала: «Как попил, ведро доской закрыл, ковшик на доску, гляди, ложи кверху донышком. А книзу донышком положишь если, гляди, беси в него насеруть…»
В классе, кажется, шестом дорожки наши с Кимом разбежались. В Ташлинске открылось ремесленное училище, и Ким сразу поступил туда учиться — то ли на слесаря по ремонту чего-то сельхозтехнического, то ли на токаря по выточке запчастей. Вообще в тот год школа наша на треть опустела: у большей части ребят повыбило отцов, а в училище как-никак питание, форма и даже приработки — крошечные, конечно, но всё же живые деньги.
Ну и вот, мы почти перестали встречаться, тем более что училище располагалось на другом краю Ташлинска и вовсе на другом берегу нашей славной речушки Ташлицы. А время бежало, и летели месяцы и годы, и Усатый перекинулся, как у нас говорили, и Кукурузник на трон взгромоздился, и я невинность потерял у одной развесёлой вдовушки, а Ким едва не угодил под суд за злостное хулиганство, и сделалось нам по семнадцати-восемнадцати, и вылупились мы из наших альма-матушек. И тут мы окончательно потеряли друг друга из виду. На несколько лет потеряли, и я, например, просто забыл о существовании прежнего своего приятеля Кима Волошина.
Мне удалось сачкануть от армии. Каким образом — не хочу выдавать секретов, да и речь не обо мне. Достаточно сказать, что своевременно оказался я в Томском медицинском институте и засел в нём на пять полных лет, и страха ради иудейска даже на каникулы не появлялся дома. А потом появился в качестве врача «скорой помощи». И только тогда совершенно случайно узнал, что Кима в Ташлинске нет, ибо приключилась с ним история без малого сказочная.
Поведал мне её механик из бывшей машинно-тракторной, а ныне ремонтно-технической станции, которого довелось мне пользовать от приступа стенокардии. Оказывается, Ким тоже не попал в армию. Но его просто признали негодным, выяснилось, что у него порок сердца — скорее всего, приобретённый. Забегая вперёд, скажу, что убедился в этом самолично, когда случилось мне десяток лет спустя его обследовать. Точно, ревматический митральный порок. Выйдя из военкомата, он незамедлительно двинулся в «Сельхозтехнику» и уже через день гремел железом в МТС под чутким руководством моего механика.
Работал он неплохо, находчиво, но не слишком и утомлял себя, как, впрочем, и по сей день принято у сельских механизаторов. Но важно другое: Ким начал пописывать в нашу районную «Ташлинскую правду»! И никто в те времена об этом не подозревал, потому что свои заметочки-статейки он безлично подписывал как Рабкор, и под настоящим именем знали его только редактор, ответственный секретарь да кассир.
Я не поленился провести вечер в городской библиотеке над подшивками. Старушка библиотекарша сама и не без гордости отыскивала мне опусы Кима. Ничего особенного, всякое там «Цветёт земля ташлинская», «Верните рабочим душевую», «Куда смотрит столовая комиссия?». Но для доморощенного газетчика не так уж и слабо. Кстати, со слов библиотекарши выяснилось, что Ким был у неё завсегдатаем. Не реже раза в неделю приходил он и брал книги. Главным образом классику. От Белинского и Гоголя до Некрасова и Салтыкова-Щедрина. Собственно, больше и брать было нечего, брошюрки и всякие там бубенновы-ажаевы…
Эта газетно-машинно-ремонтная идиллия, изредка нарушавшаяся скандальчиками в общежитии (жёг электричество допоздна), тянулась у Кима почти четыре года. А потом появилась она.
Она — это Нина Востокова, двадцати лет, студентка Московского института журналистики и единственная дочь Николая Васильевича Востокова.
Николай Васильевич Востоков — русский советский литературовед, профессор, весьма известный в известных кругах специалист по журналистской деятельности Ульянова-Ленина, а также один из достаточно гласных руководителей Московского института журналистики.
Нина Востокова прибыла в наш огромный Ташлинск на практику. Вероятно, ей ничего не стоило устроиться в любой газете первопрестольной, но то ли профессор счёл, что дочке пора нюхнуть провинции, то ли сама она настояла на этом, но только в один прекрасный день она появилась в протабаченном кабинетике редактора нашей районки. Встречена она была с надлежащим вниманием, выразила приличествующую радость по поводу встречи и надежду на помощь со стороны столь опытных коллег, но, что делать, не смогла скрыть по молодости лет простодушного превосходства своего над ними, и даже ещё менее лестных для них чувств. Коллеги обиделись, но обиды не показали, а просто свели её с рабкором К. Волошиным. Дескать, мы здесь тоже не лыком шиты, и зреют в толще наших читательских масс активные наши помощники, и мы их активно выискиваем и привлекаем к активному сотрудничеству. А вот из вас, милочка, ещё неизвестно, что получится.
Встреча с рабкором К. Волошиным произвела на заносчивую девочку огромное впечатление. У неё-то, как выяснилось, была за душой пока что одна-единственная заметочка в «Московском комсомольце», и та петитом, по пустячному поводу и без подписи, а этот работяга предъявил ей целый альбом с вырезками. Нина Востокова была изумлена. Она была восхищена. С папиной подачи она всегда верила в творческие возможности трудовых масс, но увидела творческую трудовую личность своими глазами впервые. И где! Во глубине башкир-кайсацких руд! Она, бедняжка, даже позавидовать не сумела. Она расцеловала Кима, расцеловала редактора и, не говоря ни слова, помчалась в горком комсомола. И весь свет узнал.
И конечно же, согласно всем законам этого жанра жизни они мигом влюбились друг в друга.
Вот как описал её редактор «Ташлинской правды», старый друг моего покойного отца и мой пациент. Не шибко красивая, смуглая, скуластенькая, крепенькая, всегда в выцветшей саржевой курточке, комсомольский значок, огромный нагрудный карман, из которого торчат блокнот с авторучкой.
— Суетливая, болтливая, — раздумчиво вспоминал он. — Идеалистка. Павка Корчагин, Олег Кошевой и всё такое. Энтузиастка. Глуповата. Разумеется, при таком папаше… — Тут он несколько неожиданно прервал себя, закряхтел и сообщил: — Что-то меня пучит сегодня. Не иначе как от молочной каши. Закормили меня этой молочной кашей…
Своевременно она отбыла к себе в столицу, а ещё примерно через месяц Ким получил уведомление о зачислении его на первый курс Московского института журналистики. Состоялась напутственная беседа в райкоме, состоялось тихое застолье у редактора, состоялась довольно безобразная отвальная в мастерских, и Ким Волошин уехал. И очень скоро был в Ташлинске забыт. Года два в райкомовских докладах продержалась фраза:
«Об уровне культурной работы в районе свидетельствует хотя бы тот факт, что один из наших механизаторов, Волошин К.С., проявивший себя в качестве постоянного рабкора нашей газеты, был замечен в Москве и принят без вступительных экзаменов на один из факультетов Московского института журналистики».
Но пришёл в райком новый Первый, и фраза эта нечувствительно выпала.
Так что, когда я вернулся в родную хату врачом «скорой», — имя Волошина было прочно забыто, да я и сам, признаться, вспомнил о нём только из-за случайной обмолвки моего пациента-мастера. Вспомнил и, натурально, заинтересовался, стал даже расспрашивать. А годы шли, интерес мой стал угасать, и я вновь и очень прочно забыл про Кима. Настолько прочно, что, когда снова встретился с ним, не сразу понял, с кем имею дело.
6
Скоро, скоро мы ляжем
К северу головой,
Скоро, скоро укроемся
Северною травой…
К тому времени я уже несколько лет как оставил беспокойную, но столь необходимую для настоящего медика практику на «скорой помощи» и стал в нашей больнице терапевтом, причём ведущим, едва не вторым лицом после главврача. Как-то я дежурил, и дежурство, помнится, было спокойным, только вечером получился срочный вызов из РТС «Заря» на маточное кровотечение у женщины тридцати двух лет. Ночь была тихая, лунная, с небольшим морозцем. До «Зари» километров пятнадцать, так что я с лёгким сердцем отослал туда наш драндулет, ибо всегда считал, что лошадок наших надо поелику возможно беречь. После обхода я, как всегда, угнездился в ординаторской, приказал дежурной сестре чаю, а сам занялся приведением в порядок своей довольно запущенной документации. Не тут-то было. Мой Вася-Кот (врач «скорой») позвонил из «Зари» и сообщил, что положение больной тяжёлое и он решил везти её к нам. Ну, дело привычное, я позвонил хирургу, он же гинеколог, он же уролог и прочая, разбудил его и велел явиться, затем распорядился насчёт операционной.
Через час её привезли. Как оказалось, её сопровождал муж, и это было кстати, потому что больная была в беспамятстве, а историю болезни надлежало заполнять. Все наличные силы мои были задействованы в смотровой, и историей болезни пришлось заняться мне самому. Я вышел в «предбанник»; на драном диване сидел там, уткнувши лицо в ладони, мужчина в потрёпанном костюме, на полу возле него неопрятной грудой громоздились тулупы, невзрачных расцветок платки, ещё какое-то тряпьё. Поверх валялись скомканные, окрашенные кровью то ли полотенца, то ли разорванные простыни.
— Вы — муж? — спросил я громким деловитым голосом.
Он поднял голову и посмотрел на меня. Лицо у него было узкое, обтянутое, желтоватого цвета, светлые волосы острижены наголо, из-под щетины виднелись зажившие шрамы, и широкая чёрная повязка пересекала это лицо и череп, закрывая левый глаз. «Билли Бонс», — промелькнула у меня ненужная мысль.
— Да, — сипло отозвался он и воздвигся. Был он высок, немного выше даже, чем я, но неимоверно худой. До болезненности. И ещё я механически отметил, что на потрёпанном пиджаке его не хватало пуговиц. И что под пиджаком у него сероватый свитер грубой вязки с растянутым воротом.
Я завёл его в ординаторскую, усадил на табурет перед собой, достал бланк и отвинтил колпачок авторучки.
— Имя? — спросил я.
— Моё? — спросил он и прокашлялся.
— Нет, пока не ваше. Имя больной.
— Да, конечно, извините. Имя — Волошина Нина Николаевна.
— Год рождения?
— Тридцать девятый.
— В браке?
— Да. Со мной. Больше десяти лет.
— Беременна?
— Нет. Нет-нет. Точно — нет.
Он заёрзал на табурете, устраиваясь удобнее, и положил перед собой на стол сцепленные руки. Огромные мосластые конечности, окрашенные въевшейся ржавчиной и машинным маслом. Что-то было с ними не в порядке, с этими конечностями, но приглядываться я не стал. Я положил ручку и спросил:
— Что с нею случилось?
— Точно не знаю, — ответил он звонким голосом, и я понял, что он на грани истерики. — Наверное, подняла что-нибудь тяжёлое, не под силу. У нас там в бараках… Да вы вот что, доктор. Отметьте: в шестьдесят пятом у неё был выкидыш на нервной почве, и потом она на учёте… Да, и ещё у неё резус отрицательный.
— Так. А на каком учёте?
— Психиатрическом. Два года в психушке сидела.
Я записал и снова посмотрел на его лапы. Вот оно что… На правой руке не было безымянного пальца. Культяпка, почти под корень.
— Так, — сказал я. — А прежде у неё такие кровотечения были?
Он не успел ответить. Дверь приоткрылась, просунулась дежурная сестра и деловито произнесла: